Дьяволовой задницей называют Ирландию — даже дизентерия там хуже, чем где-либо еще.

Господи, не дай ему умереть, как умер его отец!

Он находится между жизнью и смертью, не ведая, что творится в мире и какое ему готовится наказание. Мне показалось излишним издавать королевский указ, подтверждающий его арест, воспрещающий ему занимать государственные посты, являться ко двору и приближаться к моей особе ближе чем на двадцать миль, когда у него сил меньше, чем у самого слабого в помете суточного поросенка, и, подобно этому жалкому существу, он не в силах даже открыть глаза.

Суждено ли ему было умереть?

Господь так не считал.

Однако что-то умерло. Ибо тем поцелуем я с ним попрощалась, и лорд, которого я любила, для меня умер.


Однако не для него самого. В те дни, когда год катился к Рождеству Христову, раскручивая маховик следующего столетия, и весь мир, затаив дыхание, молился о наступлении новой эры, когда в 1600 году обновлялся век, мой лорд, подобно Лазарю, воскрес. Но что такое жизнь без любви, занятий, общества? А особенно без денег — теперь, когда мои щедроты и его кошельки истощились, кредиторы слетелись, словно стервятники на раненого зверя. Запертый в Йорк-хаузе, мой лорд гнил без употребления, а мир шел вперед без него. Я мечтала его отпустить — нужно быть извергом, чтобы держать такую птичку в клетке. Ведь простил же Господь блудного сына! Однако меня и так бранили за опасную снисходительность, и едва ли хоть один из моих лордов не обрадовался бы, увидев его в гробу, и не побежал бы босиком, приплясывая, за его катафалком.

И все же я пыталась! Словно нежная мать, я не оставляла надежды, что непутевый отпрыск наконец исправится.

Подходящее поручение, чтобы испытать одного из моих юных лордов — того, кто никогда не был его врагом и может еще стать другом.

— Передайте моему лорду в любезных выражениях следующее. Если он хотя бы выкажет раскаяние, проявит искреннее сожаление, если он решится служить мне, как я сочту нужным…

— Будет исполнено, Ваше Величество!

Юный Вильям Ноллис, раскрасневшийся от спешки, вернулся из Эссекс-хауза раньше, чем, я думала, он ушел. Я протянула ему руку для поцелуя:

— Ну, что он сказал?

Он замялся, изменился в лице, смущенно прошелся по комнате:

— Ручаюсь, милорд не в себе, и телом, и духом! Когда я пришел…

— Что он сказал?!

Ноллис упал на одно колено.

— Простите меня, мадам, — воззвал он. — Не вините за грубость его языка!

— Говорите!

Он пробормотал так тихо, что я еле разобрала слова:

— Ваше Величество, милорд Эссекс сказал: «Клянусь Богом, ее условия так же кривы, как и ее стан!»

Я улыбнулась. Почти так же кривы, мой сладкий лорд, как ваш бедный заблудший дух. Взглянула на обмершего от ужаса Ноллиса и ободряюще хохотнула:

— Ладно, сэр, посмотрим, может быть, кривая старая черепаха еще обгонит молодого зайца! Благодарю за услугу…


Жаль моего бедного лорда! Вместе с благоразумием он утратил теперь и ясность рассудка.

— Он просыпается по ночам. Ваше Величество, и страшно кричит во сне, — докладывал человек, чьему надзору я его поручила. — Трепещет за свою жизнь и ругает сэра Роберта Сесила виновником своих бед!

Господи, за что? Как мой лорд, рожденный любимцем природы и королем меж людей, отмеченный ростом, статью, лицом, мог так забыться, чтобы ревновать к горбуну, бедному пигмею, выброшенному на свет недоделанным, уродцу, чью тень облаивает каждая собака!

Ради его душевного и телесного здоровья я разрешила моему лорду вернуться в собственный дом на набережной.

— Пусть остается под надзором моих тайных советников! — предупредила я Бакхерста. — Однако я позволяю ему получать и отправлять письма, принимать гостей и начинать жизнь снова, покуда он никому не причиняет вреда.

Воспользуется ли он этим шансом, этой отсрочкой? На следующий же день, как я и ожидала, от него пришло первое письмо. Я, словно школьница, спрятала его на груди, под корсажем, и на весенней пойме у Ричмонд-парка, когда моя свита прогуливалась в отдалении, дрожащими руками развернула пергамент:

«Сладчайшая королева!

Вашему всеведущему Величеству известно, что через неделю истекает срок моего откупа на продажу в Англии сладких вин. Без него я не смогу содержать себя, оплачивать кредиторов или держать голову прямо, как самый жалкий из людей.

Если б я мог рассчитывать на милостивое продление…»

От реки сильно тянуло вонью, жадные голоса дерущихся из-за корма птиц резали слух.

О мой лорд, мой корыстный пеликан! Я ждала любви, смирения, нежности, а он просит денег.

И даже не просит, а громко требует: «Возобновите мои доходы, позаботьтесь о моих долгах, или я погиб!»

Я в тупом отчаянии расхаживала по берегу.

О, вы страдаете от эгоизма, мой лорд, и от неуемного аппетита. Голова шла кругом, страхи и желания вились вокруг меня, словно комары. Неужто никакой надежды?

Однако что такое любовь, если не один нескончаемый акт любви? А загубленная любовь, когда она возвращается, становится лучше прежней, сильнее, слаще. «Из сильного выходит сладкое»[13], учит нас Господь устами Самсона.

Я сжала его глупое письмо в ладонях, поцеловала. Я не брошу моего Самсона львам. Я буду делать, что делала всегда: ждать, ждать и надеяться.


Весь тот год мир ждал от него, от меня, что мы выскажем нечто недосказанное. За каждым моим приближенным, за каждым поступком маячила тень моего невидимого лорда, он не шел у меня из головы. Что греха таить, мне было приятно угадывать его руку за каждым усилием его друзей напомнить мне о его существовании. На то Рождество в моде был новый сочинитель, очень остроумный каменщик Джонсон, Бен Джонсон или что-то в этом роде. На Крещенье он поставил пьесу под названием «Забавы Синтии», там пели прелестную песенку в мою честь:

Час царице воссиять!

Феб на отдых отошел,

Так войди в чертог и сядь

На серебряный престол.

Однако и в этой бочке меда оказалась ложка дегтя, а именно последние две строчки:

Как ты Гесперу мила,

Превосходна и светла!

Неужели мой лорд устами каменщика намекает, что я мила ему светом своих щедрот? Ободренная духом нового начала, я решила быть великодушной, снова стать Синтией, Дианой, Юноной, Глорианой. Месяц спустя, когда февраль начался новым Сретеньем, новым празднеством света, новым величаньем Пресвятой Богородицы, я пролила свой свет на моего лорда, даровав ему полную свободу.

Впрочем, я и сейчас не верю, что к нему действительно вернулись здоровье и силы, что он вновь стал собой. А ухаживали за ним, распаляя собственную ненависть ко мне, две волчицы — мать Леттис и сестра Пенелопа.

Леттис ревновала ко мне с младых ногтей. Она отняла у меня Робина, за что поплатилась двадцатью годами позора. Теперь она была замужем за Китом Блантом, ближайшим другом и соратником моего лорда, который последовал за ним в Ирландию и разделил тамошнее поражение. Ее дочь, наглая Пенелопа, познакомилась с Блантом у матери и воспылала преступной страстью к его родичу, другому Бланту, барону Маунтжою, став его любовницей. А сам Маунтжой в Ирландии — командует войсками вместо моего лорда и держит в руках ключи от ненадежной задней двери в Англию…

Вот какой узелок завязался, вот какое гадючье гнездо, включая отвратительного Саутгемптона и толпу ирландцев, в том числе чудовищного Ли, того самого, что прислал мне голову казненного бунтовщика, обреталось каждый день в Эссекс-хаузе, питая тщеславие моего лорда и раздувая его безумие.

Да, безумие. Я сознательно употребляю это слово. Уж если кого боги желают погубить, лишают разума. И только безумец швырнул бы свою жизнь, как перчатку, под ноги женщине — тем более женщине, которая, как я, столько боролась за его бесценную жизнь.


На что он употребит дарованную свободу?

Как покажет мне свои замыслы, свои чаяния?

Я по-прежнему надеялась и ждала с замиранием сердца.

И вот оно пришло, налетело из-за левого плеча, черное, страшное против солнца. Однако нацелено было точно в основание моего трона.

Актерам, труппе лорда-камергера, заплатили, чтоб те поставили «Ричарда II», разыграли свержение короля. Я потребовала Хансдона, моего лорда-камергера, и, расхаживая по комнате, заливаясь гневными слезами и ломая веер, завопила:

— Ваши актеры — изменники! А этот борзописец Шекспир, он же взял мой шиллинг, я заплатила ему из собственного кармана! Сочинители хуже шлюх, нет ни одного, кто бы не продался за деньги!

Бедный честный Хансдон побелел от моего гнева.

— Ваше Величество, лондонские театры ставят по двадцать пьес в неделю, в том числе из нашей истории. Ручаюсь, — продолжал он дрожащим голосом, — в этой пьесе нет ничего опасного, никакой угрозы государству, ровным счетом ничего предосудительного!

Я не выдержала.

— Ради всего святого, кузен, — простонала я, — откройте ваши слепые глаза. Ричард Второй — это я! Разве вы не поняли?

Когда ее ждать, попытку государственного переворота?

Потому что теперь каждая собака на улице знала о неизбежности мятежа.

Первым его вспугнул Рели, мой старый морской пес и землепроходец, который чуял врага за милю. Он первый выбежал с криком мне навстречу тем горьким воскресным днем после Сретенья, когда я выходила из церкви:

— Ваше Величество, вооружайтесь! Милорд Эссекс поднял оружие на вас!

Глава 10

Я отдала бы обе жизни, и свою и его, чтобы этого не случилось. Но так предначертал левой рукой Господь. А нам, Его детям, должно склоняться перед Его карой и, рыдая, целовать бич.


— Меня предупредили за час до рассвета, миледи, — продолжал Рели. — Старый офицер, служивший под моим началом в Ирландии, пришел сказать, чтобы я держался подальше от двора и Сити, ибо, клялся он, сегодня там прольется кровь.

Dies irae, dies sanguinus… День гнева, день крови, вот ты и наступил?

О, мой лорд, мой лорд!

Мы стояли в замерзшем церковном дворе, мои лорды тихо сомкнулись вокруг меня.

Роберт с жаром подался вперед:

— И больше вы ничего не выпытали?

— Когда они начнут? — подхватил Говард.

— Клянусь Божьей кровью, я пытался! — взорвался Рели. — Хотя он пришел как друг, я приставил ему к горлу кинжал, и, даю руку на отсечение, он больше ничего не знает! Однако не секрет, где в Лондоне собираются сбежавшие из Ирландии крысы!

Вот уж действительно не секрет, кто привечает у себя бывалых вояк, будь то последняя мразь.

— Так что я первым делом вскочил в лодку и велел, грести к дому милорда Эссекса, — торопливо продолжал Рели. — При моем появлении дозорный поднял тревогу. В следующий миг рядом с нами просвистела пуля.

Значит, вооруженный мятеж — неужто он все-таки замахнулся на измену, которую даже я не смогу простить! Я взглянула в бледное и разгоряченное лицо Рели и чуть не расцеловала его в васильковые глаза.

— Благодарение Богу, что вы целы, сэр Уолтер! Его рука спасла вас от смерти!

— Скажите лучше, крепкие руки моего доброго гребца., — мрачно отвечал Рели. — После первого же выстрела он быстро развернул лодку, и мы полетели, словно за нами черти гонятся! Однако ошибки быть не может, они там вооружены!

— Кто зачинщики? Кто засел в Эссексхаузе?

Роберт ответил без запинки:

— Все — хорошие знакомые Вашего Величества, все, за кем мы в последнее время установили надзор: сам милорд, его сподвижники, лорд Саутгемптон и сэр Кит Блант, с ними ирландское отребье, сержанты, капитаны и всякая мелкая сошка.

О, мой лорд, мой лорд, ни один из них не достоин развязать завязки на вашей обуви! И в таком-то худом решете вы отважились выйти в море?

Они говорили, а я рыдала, не потому что, как они думали, испугалась вашего мятежа, но потому что скорбела о вашем падении, вашей роковой ошибке, вашей бесконечно обидной глупости.

Запах страха сгущался. Мы сбились в кружок, словно дети, ожидающие возгласа «Отомри!», когда вбежал гонец с раскрасневшимся диким лицом и криком, которого мы все страшились: «Заговор против королевы! Мятежники хотят отнять у нее корону, а затем и жизнь!»


Я предупреждала его, я сказала прямо — личное оскорбление я простить могу, умысел против моего трона — никогда. Моего трона? Нашего трона, державного трона королей, наследия Тюдоров, которое досталось мне от сестры, ей — от нашего брата, ему — от отца, а отцу — от основателя нашей династии. Как могла я простить подобное посягательство?