О чем я?

Просто о том, что последний из сыновей регентши Екатерины, бедной старой ведьмы Медичи, матери стольких сыновей, каждому из которых выпало есть свинец, пить яд, глотать сталь, погибать страшной насильственной смертью, ее последний сын, Генрих III…

При виде гонца из Франции я тяжело вздохнула:

— Мсье, сколько ваших черных собратьев стояли передо мной с подобными же вестями?

— Что, Ваше Величество?

Бедный лягушатник, ему невдомек было, о чем я говорю.

Он поведал о смерти очередного французского короля, об очередном убийстве, ибо этого Генриха, Генриха III, тоже убили, и теперь на трон Валуа вступил очередной Генрих, Генрих IV. Однако не Валуа, этот французский король, благодарение Богу, — протестант.

— Чернила, бумагу, все самого лучшего качества! — кричала я окрыленно. — И пусть приготовят королевскую печать!

«Дражайший король и кузен, наш брат во Христе…»

В то лето я пять или шесть раз писала ему собственноручно, советовала, ободряла, посылала молитвы и пожелания успеха и не очень обижалась, когда он не отвечал. Разумеется, он вел гражданскую войну, сражался за жизнь и трон, даже за свою столицу, которая оставалась в руках папистов. Роберт Сесил соединил отцовское провидение с донесениями Уолсингемовых лазутчиков, когда сообщил: «Все протестанты, по всей Европе, стекаются под его знамена».

Он заглянул мне в глаза ясным и умным взором, и я прочитала подтекст.

Как раз по душе моему лорду. Если не запретить, он сейчас же помчится во Францию, а запретить — сбежит тайком, ускользнет, и я не буду знать, где он…


Летняя ночь была в разгаре, мы танцевали на берегу Темзы. Фонари сотнями рыдающих лун отражались в черной реке, когда я разрешила ему ехать.

— Если вы так желаете сражаться, милорд, — сказала я, трепеща от усилия говорить спокойно, — отправляйтесь, ради всего святого, во Францию!

Светлая кожа — его лучший барометр — вспыхнула румянцем изумления и радости.

— Во Францию, милостивая государыня?

— Не повторяйте моих слов, как полный болван, дубина стоеросовая! — вызверилась я.

Теперь он побагровел, сердитый закатный румянец предвещал бурю.

— Я не болван! Даже для вашей добрейшей милости!

— О, отправляйтесь во Францию и помогите королю Наваррскому отбить у папистов Париж — ведь он до сих пор король без трона!

— Будет исполнено, мадам!

Едва он умчался, появился Уолсингем с писцом и ворохом бумаг.

— Депеши, мадам, вам на подпись.

— В такой час? Дурные вести из Франции?

— Нет, Ваше Величество, все хорошо.

Но сам он был изжелта-серый, хуже обычного, впервые его сопровождала и поддерживала под руку дочь, скучная Фрэнсис, вдова Сидни.

Неужто он тоже стареет? Я грубовато попыталась его ободрить.

— Ради всего святого, милорд, эти вести из Франции, что королем стал Генрих Наваррский, должны бы согреть вашу печенку, выгнать из нее всякую хворобу! Армада разгромлена, Франция обратилась к нашей вере, можете с полным основанием утверждать, что Бог показал себя протестантом! — Я хлопнула в ладоши, подзывая слугу. — Выпьем за это?

Тонкие губы Уолсингема задрожали.

— Увольте, мадам, бумаги ждут… — И он заспешил прочь.

Я с улыбкой отослала виночерпия. Воистину, печенку старому Уолсингему греет исключительно ненависть к папистам, ни разу в жизни не видела, чтоб он пропустил хоть каплю чего-нибудь существенного. Надо послать ему моего лейб-медика, еврея Лопеса.

А пока испробуем, не поможет ли травяная настойка. Едва возвратившись к себе, я кликнула Парри.

— Где вы, мадам, где?

— Здесь, Парри, глупая, возле очага…

Она стала слепая, как крот, но ума не растеряла, без нее я по-прежнему была как без рук.

— Велите послать лорду Уолсингему настойку вербены и анютиных глазок, ту, что готовила отцу мадам Екатерина Парр.

Парри задумалась.

— Валерианы и анютиных глазок, насколько я помню, не вербены, мы еще готовили ее милорду Лестеру во время его последней болезни, так ведь?..

— Парри, проследи, чтобы приготовили настойку, и не будем ворошить прошлое…


Господь — большой шутник. Он любит с нами позабавиться.

Однако по части шуток смерть даст Ему сто очков вперед. Покуда я своими снадобьями отгоняла ее от Уолсингема, Косая нанесла мне неожиданный удар в спину. Направляясь в кладовую, чтобы распорядиться насчет лекарства для Уолсингема, Парри как шла, так и рухнула — когда к ней подбежали, она не могла ни говорить, ни шевелиться. Я навещала ее каждый день, собственноручно поила бульоном, приказывала поправляться — под страхом смерти! На третий день она открыла глаза и заговорила. «Знаете, а ведь я нянчила вас в колыбели», — нежно произнесла она, опустила веки и заснула.

Я впервые об этом слышала. А теперь, когда мне о столъком хотелось бы ее расспросить, было уже поздно.


Смерть занесла свое острое лезвие и, похоже, решила выкосить всех моих близких. Следующей жертвой пал Амброз, Робинов старший брат.

— Мужайтесь, Уорвик! — говорила я его вдове Анне.

Фрэнсис Сидни взяла ее за руку, погладила заплаканное лицо.

— Господь любит вдов и заботится о них, — уговаривала она. — На все Его воля, надо терпеть.

Однако слова эти не утешали — как и юная Фрэнсис, Анна была бездетна, Амброз оказался последним в этом злополучном роду…

Super flumina Babylonis…

На реках Вавилонских мы сидели и плакали…

Похороны были роскошные, гроб сопровождали пятьсот плакальщиц. Я молилась и вспоминала старого Нортемберленда, каким его впервые увидела — когда он на зависть всем выступал впереди пятерых красавчиков сыновей: Джона, Амброза, Робина, Гилдфорда и Генри. Где они все? Кто бы поверил, что его род оборвется, что ни один из них не оставит потомства, кроме Робинового побочного ребенка от Дуглас, незаконнорожденного, который не может наследовать.

Отступи, смерть…

Уолсингем умер в следующем апреле, когда только-только вылезали нарциссы. Убитая горем Фрэнсис, верная дочернему долгу, убивалась теперь по отцу и снова надела траур. Бесс Трокмортон тоже рыдала. Бог весть с чего у нее случилась водянка, груди и живот, ноги и руки раздулись, мне пришлось отослать ее на поправку в деревню. Мы с Берли вместе молились и плакали о старом соратнике, после этих похорон я долго не могла отойти, и Берли пригласил меня отдохнуть в Теобалдсе.

Однако даже в разъездах, в разгар летних каникул, когда мы весело перебирались с места на место, все было не как раньше. Распустить двор и совет, уложить все наши пожитки в сундуки и на подводы, разместить до двух тысяч человек (в те дни наш двор вырос до размеров целого города), а потом недели и месяцы проводить в дороге — все это утратило для меня былую прелесть и превратилось в тяжкое испытание. О да, я сберегала денежки, пользуясь щедрым гостеприимством подданных! И мне по-прежнему нравилось встречаться с народом, видеть радостные лица и слышать немудреные выражения любви. Но все это не окупало затраченных сил.

Потом занемог Хаттон и, глупец, до последнего скрывал от меня свою болезнь. И снова я посылала за доктором Лопесом, бежавшим от Инквизиции португальским врачом, снова сидела у постели больного, подавала бульон и грозила всеми мыслимыми карами, если посмеет умереть, а он улыбался, по обыкновению, ласково и обещал слушаться.

Но, как мы все, Хаттон подчинялся закону, который даже я не властна отменить.

— Он не мочился уже больше недели, — сказал Лопес, чуть заметно пожимая плечами. — А внутри у него от груди вниз все сплошной гной, ноги чернеют…

Меня передернуло.

— Не говорите так! Бога ради, вы же можете его спасти. Леди Стрэчи целый месяц пролежала в обмороке, а потом все обошлось.

Он поднес тонкие пальцы к губам, поднял на меня свои печальные библейские глаза — в них стояла смерть.

— Ваше Величество, велите повесить меня, как Александр повесил врача, не сумевшего вылечить его любимого Гефестиона, но я не в силах его спасти.

— Будьте благословенны вовеки, дражайшая, сладчайшая королева!

Он умер, улыбаясь и сжимая мне руку. Господи, неужели такое красивое рослое тело, созданное для танцев и слегка раздавшееся от возраста и почестей, не могло продержаться чуть дольше?

Кит — единственный мой преданный воздыхатель, единственный, кто не женился, кто хранил мне верность, до последнего издыхания служил своей королеве и ни одной другой женщине. Ты — последний, кого я целовала, целовала так, что кровь застывала в жилах, дыхание учащалось, а сердце колотилось о грудную клетку, как пленная голубка.

Жди меня на небесах, я мечтаю о нашей встрече, ты будешь мне там нужен…

Мой Хаттон умер в последнюю неделю ноября, я плакала о нем всю долгую зиму, да и сейчас плачу при воспоминании о нем — его легкой поступи в галлиарде, темной бородке, его прикосновениях, поцелуях, его любви…

Не плачь, королева, слезы — суета…[3].

Кажется, это сказал тот стратфордский проныра, лысый актеришка и сочинитель, похожий на дамского портного. Я считала, что он пишет вещицы побойчее. Но я забыла.


Неужто все мои старые лорды умерли? С кем поговорить, к кому обратиться за помощью? Господи, избавь меня от этой нескончаемой вереницы черных гонцов, возвещающих смерть, пахнущих смертью — напоминающих мне о собственной бренности. И кем заменить ушедших?

— Роберт? Где мастер Сесил?

— Здесь, мадам, к вашим услугам!

Я взглянула на его узкое, бледное, так похожее на отцовское лицо, сияющие глаза, старческую голову на молодых плечах, изящные маленькие руки и сказала себе: «Пришло ваше время, сэр».

В Теобалдсе я посвятила его в рыцари, а по возвращении в Лондон произвела в тайные советники. В тот вечер я с удовольствием смаковала свое вино. Роберт. Да. Он будет хорошим советником — умный, верный, в строгих шелках и длинных черных мантиях, которые скрадывают горб и уродство фигуры. Он уравновесит лихих вояк вроде моего лорда. Он будет честно служить Англии, служить государству.

Вдруг меня пронзила острая боль — зубы, что ли, от цукатов? Или сердце? У Англии служители есть, а у Елизаветы? Рели снова уехал в Ирландию, Оксфорда больше занимали актеры, чем королева, молодежь вроде графа Саутгемптона или братьев Пембруков, сыновей моего старого графа, по мне еще слишком зелены и неотесаны.

Меня должны окружать мужчины, молодые мужчины, а не мальчишки! Где мужчина, сияющий в огненно-алом пламенеющем бархате, где цветущий лорд в зеленом, вихрь в небесно-голубом, юный росток в одеянии цвета первого желтого крокуса, человек, который будет служить не государству, а мне?

Где мой лорд?

Мой майский лорд был в Нормандии, куда отправился воевать за меня, за короля Генриха и за торжество истины во Франции. Он посылал письма, исполненные такой нежности, какой только может желать женщина.

«Чудесная, дражайшая, превосходнейшая государыня!

Покуда Ваше Величество дозволяет мне выказывать свою любовь, моя радость, как и обожание, неизменна. Запретите мне — и Вы погубите мою жизнь, но не сломите моего постоянства.

Пусть приятства Вашей натуры обратятся в величайшую недоброжелательность, Вы увидите, что даже могущественнейшая королева не властна умерить мою к Вам любовь…

Вашей прекрасной милости слуга навеки Роберт Девере, граф Эссекс».

Господи Боже мой, я больше не в силах без него жить.

— Прикажите милорду возвращаться… немедленно!

Что мне до пересудов о нем, обо мне, о том, что молодой человек лезет вверх, пользуясь тем, что старуха окончательно рехнулась… Я хотела, чтоб он вернулся, и могла это приказать — так почему бы нет?

А потом я нуждалась в нем, чтобы отпраздновать некое событие. Мне преподнесли новую игрушку — зато какую огромную!

Нонсач![4].

Бесподобный — лучший дворец в нашей стране.


Когда отец его строил и нарекал, он имел в виду именно это — Sans Egal, несравненный, не имеющий равных. Больше, чем его драгоценный Уайтхолл, дворец Нонсач должен был стать одним из чудес света. И кто, кроме сестры Марии, боявшейся всего великолепного, щедрого, чувственного, бьющего по чувствам, мог бы его подарить?

Чтоб ей ни дна ни покрышки! Взойдя на престол, она подарила Нонсач графу Арунделу, дабы заручиться верностью этого скользкого старого паписта. Берли говорил, она ненавидела дворец, потому что острые шпили, вздымающиеся к облакам башенки и огромный горделивый фасад представлялись ее запуганной душе самой сущностью нашего отца. Генрих ее черных дней жил в каждом кирпиче и камне, в каждой лепной розетке, в каждой уродливой горгулье, в каждой огромной, великолепной статуе, и прежде всего — в королевском размахе! — еще бы, даже башня над главными воротами вознеслась на целых пять этажей! И Мария его подарила! Однако теперь старый граф умер — смерть нет-нет да и прольется серебряным дождем, — и наследник посчитал разумным предложить дворец мне.