Но прежде всего надо поймать этого пуританского разбойника, Мартина Марпрелата, он уже стоит нам поперек горла. Незримая рука пишет непристойности о церкви, обвиняет епископов, оскорбляет в сатирах даже меня. Народ голодает, беспокоится, шепчется, случились даже вспышки недовольства законным правительством, и если не схватить его, начнется мятеж.
Однако как его схватить? Никто не знал, кто он, откуда берутся трактаты, как попадают на каждый угол, в каждую таверну, в каждый карман. Все, что я могла, — напустить на него лучшие умы королевства и ждать, что будет.
Запертая в покоях дождем, я рассеянно играла в шахматы с моим дорогим лордом, когда Берли и Роберт вошли с докладом. Вездесущий Саутгемптон болтал в уголке с Вернон, новой фрейлиной, но и он умолк при их появлении.
С болью в сердце я увидела, что Берли снова в кресле-носилках. Впрочем, повадка его была по-прежнему суровой.
— Трактаты выходят из печатни в Лондоне, мадам, это мы узнали, — говорил Берли, — поскольку нашли их в Чипсайде и Хай-холборне с непросохшей краской. Мы взяли печатника — на исходе прошлой ночи он с другими работниками пытался перепрятать станок.
— Чудно! — воскликнула я. — Теперь недолго и до автора добраться, до этого самого Мартина Марпрелата, и уж тогда…
Я мстительно умолкла, оставив незаконченной зловещую угрозу.
Мой лорд вскочил и прошелся по комнате.
— И что тогда, Ваше Величество? — спросил он с деланным смехом.
Я взглянула на него. О, как хорошо, как любовь все дробит в осколки, всякую сосредоточенность, — но хватит!
— Его — в Тауэр, если не на галеры! Мы измараем его перо и его писульки, раз он грозится замарать наших священников и прелатов, самих князей нашей церкви. Такая же участь ждет всех тех, кто связался с этим подстрекателем, кто читал эти трактаты, хранил или передавал другим.
Он опять засмеялся, но каким-то диким смехом:
— А со мной, миледи, что будет со мной?
Сунул руку в карман штанов — я уже знала, что он оттуда вынет. Я не могла прочесть мелких черных строк на листке, который он мне протянул, но знала, что там написано:
«Послание Мартина Марпрелата в укор и ниспровержение всех рогатых господ, именуемых епископами, всех надменных прелатов, мелких антихристов, врагов Слова Божия, и свинского сброда ничтожных завистников, называющих себя викариями церкви…»
И он говорил о внутренних врагах?
— Дурак, дурак! — заорала я. (Отхлестать бы его по щекам!) — Неужто вам не дорога собственная безопасность, собственная жизнь?
Можно ли так ничего не видеть, ни о чем не думать, не видеть даже, что мы живем в карточном домике, что мы, власть, по воле Божьей устоим или падем вместе? Уберите епископов, уберите веру в истинную власть, исходящую от Бога! Уберите эту власть — и прощайте лорды, прощайте короли!
Я разрыдалась и вцепилась в молча стоящего рядом Роберта:
— Найдите Марпрелата! Если он и дальше будет марать прелатов, он вымарает все: и священников, и королей!
Его так и не поймали. Печатник под пыткой губ не разжал. Вот ведь упрямые безумцы эти пуритане! Но выборочные налеты на дома пуритан, преследование тех, кто звал себя «праведными», открыли нам их убежища, и мы наконец вырвали змеиное жало. После семи бурных выступлений, семи отдельных книжиц, каждая новая злоехиднее предыдущих, Марпрелата втоптали в землю, больше он ничего не писал. Но я приказала не ослаблять слежку. Головы и глаза гидры по-прежнему грозили мне и моему королевству. Они появлялись, появлялись отовсюду.
Ибо мельница измен в Дуэ вертелась непрерывно, и венец мученика оставался высшей наградой, какую Рим мог предложить юному семинаристу. Временами их пытались щадить — Рели велел не вешать одного священника в западных графствах, потому что этот малый жарко молился обо мне. Велел не вешать и вдруг понял, что негодник в свою последнюю земную минуту молил Бога вернуть королеву Англии в лоно католической церкви!
«Тут я сам вышиб из-под него лестницу, Ваше Величество! — мрачно сообщал он в письме. — Но, жалея его больше, чем гнусные паписты пожалели бы нас, я позволил ему висеть, пока не умрет, так что он не видел и не чувствовал, что проделывали с его потрохами и срамными частями, а другим пришлось».
Что ж, все какая-то жалость, которую большинство упрямо отвергало. Особенно один — упрямец — не то слово. Но душа его была полна красоты…
Морозной ночью я дрожал среди сугробов снега.
Внезапный жар меня объял, в груди тепло и нега.
Взор поднял в страхе, посмотреть, что тут пылает рядом:
Младенец дивный, весь в огне, моим явился взглядам.
Он лил потоки слез, но огнь, которым он палим,
В потоке слез не угасал, а разжигался им.
«Увы, — сказал, — едва рожден, пылаю я в огне,
Но хладные сердца возжечь кому же, как не мне?
Как я пылаю ради вас в огне своей любви,
Купелью стану, чтобы всех омыть в моей крови».
С тем он исчез из глаз моих, растаяли слова.
Я вспомнил, что сегодня день Христова Рождества.
Кто бы подумал, что иезуит может носить в себе такое? Конечно, он не был обычным папистом, попом-исповедником, этот Роберт Саутвелл. Он назвал свои стихи «Горящее Дитя» и, томясь в Тауэре, рвался в огонь. Само собой, его не сожгли — он был не еретик, но предатель.
Мужественный. Хуже, чем Кэмпиона, пытали его, целых тринадцать раз. И душа его цвела в этом кровавом саду, изумляя видевших. Подобно Кэмпиону, он шел на смерть, как на свадьбу, светясь от радости.
Но не считайте их мучениками. Он умер законно! В моей земле всегда будет только одна религия. А всем другим никакой пощады!
Лордам моим, народу, всего больше лондонцам, после ареста Саутвелла не по нраву было щадить папистов, а уж тем паче евреев. Месяцами, не допуская допросчиков, длили жизнь Лопеса — день за днем, пядь за пядью. Как-то в апреле выглянуло солнце, мне захотелось на реку. Грозил дождь, но я все же послала за моим лордом. Мы бы дышали воздухом в королевской барке, под королевскую музыку, а вся свита, следуя в другой барке, распевала бы мадригалы в честь весны…
— Мадам, милорд идет сюда.
— Где? О, вижу!
Один взгляд на величавую фигуру в белом и золотом, которая идет ко мне вдоль пристани, высясь над спутниками, жеманным Саутгемптоном и славным Блантом, — и сердце мое заплясало. Но ненадолго.
Он небрежно поклонился — кажется мне или он действительно стал менее почтителен? — но глаза его пылали.
— Я доказал, я говорил, что докажу! Я разоблачил самый отчаянный и опасный заговор, дражайшая миледи!
Голос его разносился над водой — он что, радуется?
— Я говорил, цель заговора — отравить Ваше Величество, орудие — Лопес, и вот он наконец сознался!
У меня остановилось сердце.
— Вы его пытали.
Он привычно вспыхнул от гнева:
— Да нет же, мадам, — вы запретили!
— Как же тогда?
Он беззаботно рассмеялся:
— Я распорядился показать ему орудия пытки.
Показать орудия пытки. Parce, parce, Domine, помилуй мя, Боже. Человеку впечатлительному, мнительному, напуганному после этого палач в кожаном переднике уже не нужен.
Мой лорд красовался передо мной, как летний лебедь.
— И я оказался прав — он во всем сознался!
Тучи сгустились над моим бедным «волком».
После признания из собственных уст я уже его спасти не могла. Три месяца я медлила с подписанием приговора, но толпа требовала его крови. И мой лорд вцепился в него, как пес в крысу. Я сделала, что могла, — приказала оставить его висеть, пока не умрет. Иное дело — Саутвелл; должна же толпа получить и пинту крови, и кишки, и все прочее.
Я отказалась конфисковать собственность Лопеса, все оставила вдове. Но долго еще мои сны посещала его темная тень.
И сейчас посещает.
Он говорит со мной словами пьесы[7], которые сочинили против него и поставили на сцене, они звенят у меня в ушах. Он стоит и произносит, как тот, другой еврей, что требовал у купца фунт мяса из груди, после того как венецианские христиане его до этого довели: «Ваш лорд охлаждал моих друзей, раззадоривал моих врагов; а какая у него для этого была причина? Только та, что я еврей. Да разве у еврея нет глаз? Разве у еврея нет рук, органов, чувств, привязанностей, страстей, как у других? Разве не та же самая пища насыщает его, разве не то же оружие ранит его, разве он не подвержен тем же недугам, разве не те же лекарства исцеляют его, разве не согревают и не холодят его те же лето и зима, как и христианина? Если нас уколоть — разве у нас не идет кровь? Если нас пощекотать — разве мы не смеемся? А если нас отравить — разве мы не умираем?» — спрашивает он меня, а я не могу ответить.
Мой лорд звал Лопеса «волком» и радовался его погибели. Но я смотрю на эти крепкие белые зубы, эту довольную ухмылку и боязливо вспоминаю строки Теренция, читанные когда-то с Гриндалом.
Auribus teneo lupum, nam neque quo amitam a me invenio, neque ut retinam scio. Я обнаружил, что держу волка за уши, и не знаю, как быть: избавиться от него или отпустить.
Глава 5
Ax, порой веселой мая,
Когда мальчики играют…
Он одолел еврея, короля Испанского, португальских предателей-слуг и Сесилов в придачу — теперь мой лорд был на коне. И хотя мой дикий жеребец разрывал мне сердце каждым своим новым коленцем, Бог свидетель, это было ему к лицу. В счастье он был щедр, ласков, добр — тем летом он одаривал меня, как пастух одаривает возлюбленную, — и у меня теплело на сердце. Как мне нравились причуды его внимания!
— Вашей милости следует носить белое, оно вам идет, — походя распоряжался он и заказывал мне сверкающее платье иерусалимской парчи, белое, как перламутр устрицы.
— У меня для вас новая кобыла, серая в яблоках, глаза у нее почти такие же красивые, как у Вашего Величества, и сердце под стать вашему — львиное. Она весело промчит вас много миль — когда желаете покататься?
Знал ли он, что так говорил Робин?
Но лучшим подарком был поздний летний вечер, когда придворные дремали по углам, стража прикорнула на полу в присутствии, во всем мире не спали лишь мы двое, как в первую весеннюю пору нашей любви. Он лежал рядом со мной, откинувшись на огромную красную бархатную подушку, яркий в шафраново-алом шелке, привольно вытянув свои бесподобные ноги. Я глядела на него и вздыхала про себя, как много раз прежде.
О, мой сладостный лорд…
Ты пахнешь лавандой и гранатовым цветом…
Что, если соскользнуть сейчас с кресла и лечь рядом, с тобой на подушку?
Гладить твое лицо, перебирать каштановые кудри, пока они не вспыхнут охрой и пламенем… трогать подбородок, щеку, вести пальцем по шее, по мягкому кругляшку на загривке…
Притянуть тебя к себе, поцеловать, как хочется впиться в крупный мужской рот, ощутить острый подвижный язык. Потом — твою твердую руку на своей груди, пальцы, нащупывающие застежки корсета, снимающие юбку, оставляющие меня в одной сорочке.
Справиться с сорока гербовыми пуговицами на твоем камзоле, помочь твоим дрожащим рукам стянуть панталоны и чулки. А потом ты одним сильным движением сдернешь мне через голову сорочку, со смехом воскликнешь: «Ну, мадам, ну! Зачем вам больше покровов, чем мужчине?»
Почувствовать твою руку, твою печать на моей груди, твое прикосновение к моему телу, твой восторг, твое умение, твое длинное сильное тело, твою плоть, твое мужское естество, твою любовь во мне — тебя, тебя всего…
О, как сладко!
Я была уже не в тех летах, чтобы краснеть от подобных мыслей. Я только закрыла глаза, чтобы скрыть их от него, и лежала то ли во сне, то ли в раю, когда он коснулся моей руки.
— Взгляните, Ваше Величество!
Он надевал мне на безымянный палец перстень. Из тяжелой золотой оправы подмигивала камея: тонкий белый профиль на черном фоне, высокий воротник, блестящие каштановые волосы. Это лицо я знала, как свое, — нет, лучше, потому что гляделась в него чаще, чем в зеркало. Это был мой лорд.
— О-о…
Я ничего не могла сказать, только сняла кольцо с пальца и поднесла к глазам, чтобы насладиться мастерством. Изнутри камень был инкрустирован крошечными незабудками на белом фоне, они были голубые и такие же живые, как те, что цвели вместе с белыми маргаритками и желтыми калужницами на заливном лугу.
Глаза его во мраке были иссиня-черные, когда он прошептал:
"Глориана" отзывы
Отзывы читателей о книге "Глориана". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Глориана" друзьям в соцсетях.