— Вы совсем больны. Не могу ли я чем-нибудь помочь вам?

Я делаю над собой страшные усилия, я вся сжалась в комок, зубы мои стучат.

— Вам надо выпить воды. Не правда ли? Я сейчас скажу кондуктору.

— Да, да, — едва могу я выговорить и еще больше сжимаюсь, точно все вокруг меня рушится, Я борюсь сама с собой, чтобы не допустить себя до нервного припадка. Справилась-таки!

Я поднимаю голову. Передо мной проводник со стаканом воды, Я жадно пью.

— Вот гадость-то, теплая, вонючая! — восклицаю я, и вдруг мне делается смешно, глядя на оторопелого проводника.

— Ради Бога, простите, — обращаюсь я к моему спутнику, — я вас побеспокоила.

— О, это пустяки, — улыбается он. — Вы, кажется, отравили барыню своей водой. Нет ли у вас сельтерской? Нет? На станции принесите, пожалуйста.

По-русски он говорит совершенно правильно с едва заметным акцентом, и это выходит у него ужасно мило.

— Как вы хорошо говорите по-русски! — замечаю я.

— О, мой отец англичанин, но мать русская, — Неужели, а я приняла вас за француза, даже за парижанина.

— Мои родители всегда жили во Франции, и я воспитывался в Париже. Лучше ли вам?

— Совсем хорошо, — смеюсь я. — Только мне стыдно, что я побеспокоила вас. Я только что оправилась от тяжелого воспаления легких, и теперь нервы ужасно шалят.

Я останавливаюсь и опять начинаю злиться. Чего я разболталась? Очень нужно заводить знакомство с первым встречным.

— Не закрыть ли окно? — заботливо спрашивает он.

— О нет, спасибо. Жарко.

— Ну, так пересядьте на мое место, — встает он решительно. — Тут не дует. Устраивайтесь поудобнее.

Я благодарю, и мы меняемся местами. Я вынимаю газету. У меня есть интересная книга, но она в чемодане, на сетке и мне не хочется доставать ее. Сосед, наверное, станет помогать, а мои нервы еще шалят, и каждое его движение действует на меня болезненно.

«Сиди ты смирно», — думаю я и закрываюсь газетой.

Он не берется за своего Бодлера, а достает из кармана портсигар, встает и хочет идти к двери.

— Пожалуйста, курите здесь, — говорю я поспешно, — вы мне не помешаете, окно открыто, да и я сама иногда курю.

Он колеблется.

— Дайте мне папироску, — прошу я. — Я тоже буду курить.

— После воспаления легких! — восклицает он. Мне делается ужасно забавно смотреть на его удивление.

— Ну, пожалуйста, — прошу я совсем по-детски, протягивая руку.

— Но это вредно.

— Двум смертям не бывать, одной не миновать — вы знаете эту пословицу?

— Да, но есть еще одна русская пословица: береженого Бог бережет, — отвечает он смеясь и протягивает мне портсигар.

Когда он улыбается, его глаза немного прищуриваются.

«А ведь у него в лице есть что-то удивительно привлекательное и помимо красоты», — думаю я и смотрю в его глаза.

Вдруг его длинные ресницы сразу опускаются под моим взглядом. Он зажигает для меня спичку, и мы опять беремся — он за книгу, я за газету.

После дрожи мне делается ужасно жарко, лицо мое горит и голова слегка кружится.

Станция. Я выглядываю в окно и замираю от восторга. Группа на платформе, Толстый полицейский чин, важно расставивший ноги, а по бокам две кланяющиеся фигуры в длинных сибирках. У полицейского чина медно-красное лицо, усы щеткой, он важен. Первая сибирка — худая, испитая, злобная, кланяется, изгибаясь с умильной улыбкой, Левая — добродушная, вспотевшая от усердия, то топчется на месте, то почтительно замирает.

Жанр! Да еще какой жанр, даже слишком типично! Господи, и у меня нет камеры!

— Могу я взять ваш кодак? — я таким взволнованным голосом обращаюсь к соседу, что он в испуге роняет книгу.

Я умоляюще смотрю на него.

— Конечно. Но, к несчастью, пленка кончилась — я сейчас поищу и заложу новую.

— Нет, нет, опоздаем!

Я хватаю альбом и лихорадочно набрасываю группу карандашом. Сразу все мысли улетают, я только тороплюсь. Второй звонок! Еще, еще минуточку. Третий… Поезд трогается, но я в восторге. Исправник и две сибирки вырваны, похищены, они мои! О, как славно — успела-таки!

— Oh, madame, вы настоящая артистка, — слышу я голос, и к альбому, который я держу в руках, наклоняется лицо моего спутника. Я его вижу в профиль… и вдруг мне безумно, мучительно хочется поцеловать эту гладко выбритую щеку — я даже отшатываюсь с испугом.

— Вы художница? — спрашивает он, продолжая смотреть на рисунок.

— Это мое metier, monsieur[3], — говорю я смеясь, поспешно отхожу, оставив альбом у него в руках.

Он просит его посмотреть. Я киваю головой. Он рассматривает внимательно альбом, а я достала чемодан и роюсь в нем, ища бром. Противное лекарство — у меня всегда от него прыщи — но проклятые нервы развозились до невозможности.

— Это, верно, ваш муж? Он вас провожал, — спрашивает мой спутник, показывая мне набросок, сделанный мной на одной лекции о каких-то письменах Юкатана, которую Илья читал, а я не слушала и рисовала его милое, дорогое лицо.

— Да, это мой муж.

— Какой красивый мужчина. Мне вдруг делается досадно, «Красивый мужчина», и только-то!

— Да, — говорю я, — он не только красив, но он очень умен, а это ведь гораздо дороже в мужчине, — О, конечно! — отвечает он, и губы его слегка трогает сдержанная улыбка.

Я опять пристально смотрю на его лицо и думаю: если написать его лицо, какой контраст во всех чертах.

Вздернутый, тупой нос — легкомыслие, насмешливость, Тупой подбородок — энергия, сила воли. Рот нежный, женский — слабость, мягкость характера… Вот сочетайте все это, прибавьте эти глаза, наивные и грустные, и верьте физиономистике после этого.

— У вас удивительный талант. Вы счастливая женщина, сударыня, — говорит он мне, с поклоном возвращая альбом.

— Вы очень любезны. Я не знаю, каков мой талант, но что я счастливая женщина — это верно. Он почтительно склоняет голову.

— Приветствую счастливого человека! Это такая редкость.

Я опять злюсь, мне все мои слова кажутся ужасно глупыми — я бросаю альбом на сиденье и берусь за газету.

Я силюсь понять, что я читаю. Поминутно меняю положение. Мне душно и жарко. Мысли путаются, Нет, не нужно было уезжать при такой слабости. Не надо было слушаться доктора и ехать из Петербурга, не надо было слушаться своего сердца и ехать к Илюшиной семье.

Ну, не буду думать. Как приеду, засяду за работу, засяду за этюды, напишу для Ильи семейный портрет — то-то обрадуется! Напишу ему и исправника акварелью — он любит веселый жанр.

— У тебя, Танюша, есть качество, редко встречающееся в женщине, — юмор, — говорит мне часто Илья, Он смеется, что у меня много мужского в характере.

А это развилось у меня от самостоятельной жизни, от моих занятий. Я люблю все прекрасное, но как-то не по-женски. Для меня, например, прекрасно машинное отделение какой-нибудь фабрики, у меня захватывает дух и выступают слезы умиления, когда я читаю о каком-нибудь научном открытии или вижу талантливое техническое изобретение. Я нахожу грандиозную поэзию в математике. Отсутствие мелочности во мне переходит слегка даже в беспорядочность, а рядом с этим я люблю красивые тряпки, драгоценные камни, цветы… Нет, цветы я люблю не по-женски, ухаживать я за ними не стану, я люблю украшать ими комнату и свою собственную особу, чтобы любоваться на них! Я люблю цветы, как красивых женщин. Я очень люблю красивых женщин, даже более, чем цветы. Как много у нас красивых женщин, гораздо больше, чем где-либо, а красивых мужчин я почти у нас не видала — это ужасно бросается в глаза в многолюдных собраниях.

Что за массу очаровательных женских лиц видишь на наших петербургских балах! Некоторых прямо хочется поцеловать. Мне очень часто хочется поцеловать красивое женское лицо, мужское никогда… А сегодня? Я поднимаю глаза на моего соседа — он внимательно читает. Я тихонько беру альбом и, закрывшись газетой, быстро украдкой черчу его наклоненное над книгой лицо, Поезд замедляет ход. Станция. Я быстро захлопываю альбом. Мой спутник тоже поднимается.


Я сижу в буфете и ем борщ. Вот в чем дело! Я была голодна, оттого и нервничала. Сегодня я не завтракала — так расстроила меня разлука с Ильей.

Мне вдруг делается легко и весело. Я посматриваю кругом на суетящихся людей; ищу в толпе красивые и типичные лица, любуюсь лучами заходящего солнца, красиво падающими на массу стаканов на буфетной стойке, Какой красивый блик на лиловой блузке этой дамы у окна…

— Ну, можно ли быть такой неосторожной! — говорит кто-то, и рука в серой шведской перчатке кладет рядом со мной мою сумочку.

Вот так штука! Как я могла обронить ее, выходя из вагона? Положим, деньги и паспорт у меня за корсажем, но там портмоне с мелочью, билет, багажная квитанция!

— Ах, я, разиня! — восклицаю я, застыв с ложкой в одной руке и куском хлеба в другой.

Смеюсь и благодарю моего спутника.

Он что-то заказывает подскочившему лакею и просит позволения сесть за мой столик. Мы болтаем весело, непринужденно. Он подсмеивается над рассеянностью дам, над моим аппетитом, уверяя, что теперь он не боится за мое здоровье, а то сегодня я его прямо испугала. Он снял перчатки, я смотрю на его руки.

Руки у него довольно большие, не аристократические, как говорят, но пальцы длинные и ногти хорошо отделаны; на мизинце левой руки широкое золотое кольцо с хорошим рубином.

Кто он такой? Тоже художник, музыкант или странствующий «знатный иностранец»? И словно на мой мысленный вопрос, он шутя замечает, что ему пора представиться, и подает мне свою карточку, извиняясь, что карточка деловая.


«Эдгар Карлович Старк

Представитель торговли деревом Оже и К°.

Париж, Дижон, Марсель».


Мне смешно. А я-то решила, что он музыкант и «знатный иностранец»!

Сама не знаю почему, я делаюсь ужасно весела, болтаю без умолка, даже делаю глазки какому-то местному армейскому офицеру, который крутит усы и бросает на меня победоносные взгляды.

Звонок. Мы спешим в вагон.

Теперь мы оба болтаем беспрерывно.

Странный разговор. Мы будто торопимся говорить, узнать мнение друг друга о самых разнообразных предметах, рассказываем друг другу эпизоды из нашего детства и наших путешествий, перескакиваем от музыки к политике, от литературы к театру. Спорим и соглашаемся — а белая ночь наступила. Я обращаю его внимание на красоту этой ночи, и он мне передает свое первое впечатление от такой ночи, где-то в лесу, в Норвегии, и разговор наш делается еще страннее: это какие-то отрывки стихов, обрывки фраз, строфы из любимых авторов…

Знакомые строфы стихов мне кажутся совсем новыми в его устах.

Я удивляюсь его знанию русской литературы и его любви к ней.

Он рассказывает о своем учителе русской словесности, больном политическом эмигранте. Этот учитель имел на него огромное влияние. Талантливый, добрый человек, но страшно раздражительный — он то швырял в него книгой и называл идиотом, то целовал его и восхищался его способностями. Он рассказывает мне, как этот учитель медленно умирал и умер на его руках.

Мне вдруг делается страшно грустно: белая ночь, печальный рассказ, ., воспоминание о том, как Илья сидел около моей постели во время моей болезни. Мне мучительно хочется видеть Илью. Я молча смотрю в эту белую ночь, на яркую Венеру в розовой полосе заката.

— Ба-л-ла-гое!

Я вздрагиваю и сама смеюсь над своим испугом. Кондуктор докладывает моему спутнику, что место в wagon-lit свободно, и собирает его вещи.

— Теперь вы хорошо заснете, только запритесь покрепче, — говорит мой спутник после ухода кондуктора. — Я бы все-таки посоветовал вам перейти в дамское купе.

— О, я не трусиха, — отвечаю я. Мне хочется, чтобы он остался, но он словно торопится уйти.

— Ну, дайте мне еще одну папироску, — прошу я.

Он вынимает портсигар и вдруг останавливается. Глаза его слегка прищуриваются, улыбка чуть трогает его яркие губы.

— Боюсь, — протягивает он, слегка наклоняя голову.

Этот взгляд, это движение, глаза, улыбка полны какого-то чисто женского кокетства, даже не женского, а детского.

Кровь мне сразу ударяет в голову.

— Как хотите, — делаю я усилие говорить весело.

— Ну, попросите, попросите… как тогда, — говорит он мне совсем тихо.

Мне страшно не по себе, и я говорю холодно:

— А как я просила? Не помню… Ну, дайте пожалуйста.

— Это не то! — делает он легкую гримасу, подавая мне портсигар. И эта гримаса, и движение головы и плеча выходят какими-то детски грациозными.

Я беру папиросу.

— Покойной ночи.

— Покойной ночи.

Я протягиваю руку, Он наклоняется и почтительно целует ее.

Едва заметное прикосновение к моей руке, а на меня точно выливают ушат кипятку. Слава Богу, дверь закрывается — его нет…