Как глупо! Но я делаю это для Ильи.

Меня поразило даже, как он болезненно боится, чтобы кто-нибудь не заподозрил истины.

Но о ней никто и не догадывается в Петербурге, а здесь… здесь это секрет полишинеля… Старк ничего не умеет скрывать, ему трудно удержаться, чтобы не язвить меня…

Однако — экспресс! Бесконечные остановки.


С Катей я встретилась здесь два года тому назад.

Старк купил в Нельи маленькую виллу, и Лат-чинов поселился на лето у него, Когда я приехала, на другой день явилась к Латчинову Катя. Она приезжает аккуратно два раза в неделю к нему для исполнения своих секретарских обязанностей.

Со Старком они встречались у Латчинова, и симпатия Кати к Старку превратилась в дружбу.

Когда Катя приехала, мне невозможно было не видеться с ней.

Латчинов просил у меня извинения, что он не позаботился устроить так, чтобы мы не встречались у Старка.

— Можете представить, — говорил он, и я первый раз видела его в таком смущении, — я совершенно упустил из виду, что Екатерина Львовна сестра вашего супруга.

И Катя узнала все.

Ребенок упал и ушибся. Мы его утешили и совершенно забыли об этом.

Старк вернулся на дачу, по обыкновению в семь часов, из своей конторы.

При первом взгляде он сейчас же заметил маленькую ссадину на остреньком подбородке Лулу и, конечно, всполошился.

Он ядовито заметил, что, вероятно, дамы увлеклись разговорами о туалетах, и с беспокойством стал спрашивать ребенка, как он себя чувствует.

— Полноте сокрушаться, — хотела я пошутить, — охота обращать внимание на такие пустяки. Это может испугать только такого необыкновенного отца, как вы.

— Это вы — необыкновенная мать! — крикнул он со злостью. — Вам было бы все равно, если бы ваш сын убился насмерть!

Я взглядываю на личико Лулу — оно изображает ужас, глаза полны слез. Он не может слышать ссоры, брани и требует, чтобы все поцеловались. Я беру его на руки и говорю:

— Не плачь, дитя мое, папа шутит, папа сердится на камень, который ушиб тебя.

Ребенок успокаивается и смотрит на меня доверчивыми глазами, а я говорю Старку по-русски, так как Лулу еще плохо понимает этот язык:

— Перестаньте вы придираться ко мне при ребенке! Или вы желаете, чтобы он разлюбил меня?

— Теперь он мал, а когда вырастет, он сам поймет, что он для своей матери только хорошенькая игрушка.

— Если вам угодно будет, — говорю я с негодованием, — в другой раз разыгрывать драму мне в назидание, то потрудитесь нанять театрального ребенка, если вам необходим ребенок для моего извода.

Он хочет что-то отвечать, но Катя встает удивленная, растерянная.

Мы оба так обозлились, что забыли о ее присутствии.

— Катя, — говорю я, — простите, что Эдгар Карлович сделал вас свидетельницей семейной сцены, — и ухожу с ребенком в другую комнату.

Я тогда до того взбесилась, что у меня дрожали руки, когда я расставляла игрушки на полу. Я старалась смеяться и шутить, чтобы развлечь ребенка, но его не обманешь, он тревожно взглядывал на меня и спросил;

— А ты тоже сердишься на камень, мамочка? Его уже тогда трудно было обмануть, а что будет дальше?

Это была не первая сцена со Старком. Когда ребенок был совсем крошкой, я, приезжая его навестить, жила в отеле, проводила с ним весь день до прихода Старка, а затем уходила. Но ребенок стал понимать, он привязывался ко мне и плакал, когда я уходила. Я стала оставаться на весь день.

Старк старался сидеть у себя в кабинете, но Лулу требовал нас обоих вместе.

Наконец в прошлом году я первый раз остановилась в доме Старка, Да, чем больше понимал ребенок, тем более я приходила в отчаяние.

Мальчик чуток и нервен ужасно. Да и как ему не быть нервным. В каком состоянии я носила его! А Старк как нарочно в моем присутствии нервничает, злится. Мне иногда кажется, что он ревнует ребенка ко мне, а иногда я бываю уверена, что это месть, Мы очень редко разговариваем со Старком наедине и только о делах, но и эти разговоры кончаются всегда ссорой. При других он очень корректен и вежлив со мной, но от намеков и шпилек удержаться не может. То же самое и в письмах: нет-нет и сделает больно.

Он мне пишет только о ребенке, другого в его письмах нет, но…

«Вчера в вагоне против меня села пара — муж и жена, с ними был их ребенок. Мать целовала его и мне было тяжело и завидно. Ребенок потянулся к моей палке… „Господин, верно, не любит детей?“ — спросила молодая женщина, видя, что я отодвинуся в угол. Мне стало жаль, что я обидел бедняжку. „Нет, сударыня, мне завидно смотреть, как вы ласкаете своего ребенка, У «моего“ нет матери «.

Ну, зачем? Зачем это писать?

Ну, я согласна, он мне мстит, но зачем он мучает ребенка?

Латчинов раз решительно сказал мне:

— Татьяна Александровна, скажите Старку, что нельзя при ребенке вечно жаловаться, что жизнь его разбита и что, если он умрет, ребенок будет одинок и заброшен. Запретите ему эти вечерние молитвы! Ребенок-протестант и отец его без религии молятся перед православным образом — неизвестной богине.

Даже та любовь, которую он внушил ребенку ко мне, — какая-то больная любовь. Я какой-то идеал, фея, слетающая откуда-то, У Лулу ко мне нервная страсть, и в первые дни по моем приезде он не отходит от меня, жмется ко мне. Идя спать, каждый вечер спрашивает: «Ты не уедешь завтра?».

Как медленно едет поезд!


Тогда, когда Старк устроил мне сцену при Кате, это все тоже вертелось у меня в голове. Я тогда старалась только успокоить Лулу, и мне это удалось.

Он начал смеяться. У него такой же красивый смех, как у его отца, и так же он слегка закидывает голову и щурит глаза, когда смеется.

Катя вошла в самый разгар нашей игры, глаза ее были заплаканы. Это меня поразило.

— Шли бы вы помириться с ним, чего вы разозлились?

— Я не хотела ссориться, не хочу и мириться. Это выйдет только лишняя сцена, и я нарвусь опять на дерзость.

— Дерзость! — восклицает она с нервным смехом. — Вы, Тата, так избалованы людьми, что всякое замечание принимаете за дерзость! Что вы удивленно смотрите на меня? Вы считаете себя центром мира и требуете, чтобы все преклонялись перед вами.

— Лулу, беги-ка скорей к няне! — обращаюсь я к ребенку. — Скажи ей, что дождь прошел и можно гулять.

Когда он уходит, я поворачиваюсь к Кате:

— Вы ошибаетесь. Я вовсе не требую поклонения, а…

— Нет, требуете, — прерывает она меня. — Женщины, подобные вам, знают только свои страсти и причуды. Они коверкают жизнь окружающим и еще удивляются, как это те кричат, когда им больно!

Такие женщины, как вы, только и носятся сами с собой!

Есть же, наверное, у вас какие-нибудь достоинства, за что вас так любят, но вы сами любви не понимаете, вам нужны только ощущения. Вы даже на страдания, будто бы, только одна имеете право, а если страдания других портят вам аппетит, вы кричите, что вас оскорбили!

— Послушайте, Катя. Что я терпела и терплю, я не буду рассказывать. Я понимаю, что вы не можете относиться ко мне справедливо: я очень виновата перед вашим братом, но он простил мне — простите и вы.

— Мой брат сам по себе, а я сама по себе, — говорит Катя. — Мой брат простил вас потому, что не может жить без вас, потому, что любит вас.

А я не могу вам простить. Не за брата, нет. Вы вернулись к нему и нянчитесь с ним — я отдаю вам полную справедливость, вы идеальная ему жена теперь…

Я не могу простить вам вот за того, другого, которому вы исковеркали жизнь только потому, что вам понравились его красивые глаза!

— Значит, мне следовало бросить вашего брата?

— Конечно. Ваше место здесь, около вашего ребенка. Эдгар Карлович сейчас мне рассказал все. Он говорит, что не имеет к вам претензий, как к женщине, но он страдает, он мучится мыслью, что ребенок его лишен матери.

Осуждают женщину, когда она бросает детей ради любовника! И вы поступили так же! И я осуждаю вас, хотя бы этим любовником был мой брат.

Она ушла, хлопнув дверью.

Эта сцена ярко стоит в моей памяти…

Слава Богу, Кельн проехали!

Ночь. Все спит в вагоне, но я не могу спать, я еду к своему сыну, Как медленно, медленно едет поезд!


После этой сцены Катя как-то вдруг стала мягче.

Она нашла оправдание своей антипатии ко мне и вместе с этим у нее появилось материнское чувство к моему сыну, она привязалась к нему, как иногда старые девы привязываются к чужим детям.

Да и как не любить это очаровательное существо!

Его любят все без исключения.

Когда он болел корью, то не только все знакомые, но и булочник, угольщик, молочница справлялись каждый день о его здоровье, приносили цветы, игрушки.

Старк любит его не как отец, а как самая страстная мать. Надежду, что он когда-нибудь женится, я теряю все больше и больше. Его любовь к ребенку иногда переходит все границы.

Помню эту корь Лулу! Он совсем потерял голову и вызвал меня отчаянной телеграммой.

Что я чувствовала за время, пока летела в Париж!

Я приехала как раз во время визита доктора; он меня успокоил, что корь легкая, что опасности нет никакой.

Я хотела было утешить Старка, но он наговорил мне ужасных вещей на тему моего равнодушия к ребенку.

Ах, как медленно едет поезд!


Выскакиваю из вагона, забыв о вещах, да и обо всем в мире.

Уже с утра не могла ни пить, ни есть и металась из угла в угол.

А теперь я вижу группу людей на платформе, от нее отделяется маленькая фигурка в белом платьице.

Еще секунда — и я прижимаю ребенка к своей груди, стараюсь удержать слезы и целую его, целую… Он обнял меня ручонками и молча прижался своей черненькой головкой к моей щеке. Мне что-то говорят, но я ничего не понимаю в первую минуту и осознаю себя только тогда, когда слышу спокойный голос Латчинова:

— Татьяна Александровна, вы задушите Лулу. Мы тоже существуем и хотим поцеловать вашу ручку.

Я не выпускаю Лулу и говорю, смеясь сквозь слезы:

— Вот вам моя щека, дорогой Александр Викентьевич, поцелуйте меня, я так рада вас видеть! Он смеясь целует меня.

— Поцелуйте и вы меня, Эдгар, — говорю я Старку, — и дадим слово не браниться во время моего пребывания у вас.

Он едва касается губами моей щеки и спрашивает:

— Где же ваши вещи, Татьяна Александровна?

— Ах да, вещи! Они там, в вагоне, — машу я неопределенно рукой и опять заключаю в объятия мое сокровище.


За завтраком я тоже не могу оторваться от Лулу.

— Вы оба не едите и только целуетесь, — говорит Старк с улыбкой, — я вас рассажу.

— О, нет, нет, папа, я ем, все ем, — и маленькая ручка крепко цепляется за меня.

— И я ем, ем, все ем! — вторю я. — А после завтрака мы откроем сундук и посмотрим, что там есть. Что бы тебе больше всего хотелось? — спрашиваю я, зная, что ему хотелось большого парохода, который можно пускать в бассейн. — Ну скажи-ка?

— Чтобы ты приехала.

— А потом?

— Санки.

— Но теперь лето.

— Ах, да! Ну, живую лошадь, На моем лице отражается такое огорчение, что я не могу вот сейчас вынуть моему сынишке живую лошадь из чемодана, что Латчинов и Старк смеются, глядя на меня.

— Опростоволосились, мамаша. Как это в самом деле вы лошадь-то не привезли? — говорит Васенька.

Васенька после болезни Старка так и не вернулся в Рим, страшно ругает Париж и piccoli francesi[20], но не уезжает обратно.

Я смотрю на Васеньку пристально и с удивлением восклицаю:

— Васенька, да вы похорошели! У вас ужасно элегантный вид!

Эти годы в Париже он сильно нуждался. Лат-чинов и Старк выдумывали все способы, чтобы помочь ему, но это плохо удавалось. Трудно было заставить его принять эту помощь. Он согласен был только кормиться у Старка.

Васенька смотрит на меня и говорит гордо:

— Это я разбогател теперь.

— Каким образом?

— Зарабатываю много. Деньги некуда девать! Вот сегодня сто франков получил. Не верите? А это что? — И он вытаскивает из кармана скомканный стофранковый билет.

— Что ж, неужели пины и Колизей при лунном свете оценены наконец Парижем?

— Эка захотели! Кто их хочет покупать! Нет, я теперь порнографические картинки рисую.

— Вы?

— А вы что думали! Дама в рубашке пишет письмо! Дама в штанах нюхает розу! Дама без всего идет в ванную, дама… а ну их к черту! Я вот за эту самую компанию сто франков и получил.

— Какая же это порнография!

— А что же это, по-вашему? Для эстетического наслаждения эти дамы рисуются? Так, старичкам на утешение! Леда Микеланджело не порнография, это произведение искусства, А дамы мои — игривый сюжетец.

— И что же, хорошо идут?

— Да куда лучше! Видели, сто франков за четыре штуки!

— Ну, а дамы-то красивы?

— По ихнему, значит, вкусу. Один заказчик мне выговор сделал, что у одной из моих дам шляпа была не модная — на ней одна только шляпа и была. Другой придрался, что таких штанов больше не носят. Ну, я и стал справляться в модных журналах насчет аксессуаров, а потом и лица заодно стал оттуда срисовывать, — Ну, и что же?