«Не слишком ли я, — мелькает у меня в голове, — да нет, „бедная труженица“, „гнуть спину“ — такие обиходные слова в ее лексиконе, что она и не заметила их».

— Да, но работница получает гроши! — восклицает Катя.

— Опять только потому, что работниц много. Да и потом надо же ставить во что-нибудь талант и творчество. Ведь переписчик получает гроши сравнительно с писателем.

Катя молчит. Мать тревожно смотрит на нее , Я принимаюсь опять за работу и мне досадно. Катя слишком слабый противник. Стоит ли тревожить мать этими разговорами? Не молчать ли лучше? Что за бабье занятие такая пикировка!


Какая чудная ночь! Я стою в саду. Какая тишина, какой аромат! Вся листва, весь воздух, трава полны светящимися мухами. Море шумит, шумит. Я бы пошла туда, к морю, но калитка заперта. Искать ключ — перебудишь всех в доме. Все спят. Как могут люди спать в такую ночь! Как может спать Женя! Я в ее годы была способна прогулять всю ночь, — Таточка, вы не спите? — слышу я ее голос с террасы.

— Нет, сплю! Это я в припадке лунатизма гуляю по саду! — говорю я загробным голосом.

Женя хохочет и выбегает ко мне.

Она поверх капота закута в большой байковый платок.

— Как вы неосторожны, Таточка, — в одном батистовом платье. Лихорадку схватите.

— Верно! На этом Кавказе при всех наслаждениях природой всегда, как memento mon[7], стоит лихорадка.

— Я поделюсь с вами своим платком!

Женя окутывает меня, и мы медленно идем по саду.

— Таточка, я вас ужасно люблю, — говорит Женя, нагибаясь и целуя меня. Я не маленького роста, но она выше. — Вы, может быть, мне не поверите, а я прямо с первого взгляда полюбила вас! Нет, я даже вас раньше полюбила, давно, как только Илюша стал нам писать о вас. Я Илюшу тоже страшно люблю — больше, чем Катю и Андрея.

— Илья лучше всех! — смеюсь я.

— Да, да, лучше всех! И вы такая именно жена, какую я хотела для него!

Это детский лепет, но мне отрадно, мне тепло, я ее целую с благодарностью.

— Вы так не похожи на всех наших знакомых дам. Вы какая-то, такая… яркая. Вот мама и Катя говорят, что вы некрасивая! А вы мне кажетесь красивей всех, кого я знаю. Катя находит, что ваши платья, ваша прическа слишком театральны, а мне все это кажется таким красивым! Катя у нас чрезвычайно строгая ко всему, что она называет «пустотой», и к этому она, кажется, причисляет все: и веселье и платья и… ведь это предрассудки, не правда ли?

— Женюшка, Женюшка, не откидывайте предрассудков! Потом трудно остановиться на этом пути. Границы нет! Платье, прическа, что пустяки, но если начнете идти далее… Милая моя деточка, слушайтесь Катю и маму — вы проживете спокойно, счастливо, без тревог!

«И страстей», — прибавила я про себя.


Я теперь на ночь всегда принимаю опиум и засыпаю без снов — как убитая. А значит, с «тобой» можно бороться! Днем сила воли, ночью — опиум! Я выздоравливаю! Выздоравливаю!

Мне иногда жалко Катю! Она совершенно сбита с толку. Как ей хочется оправдать перед самой собой свою ненависть ко мне.

Ее честность страдает от этой несправедливой, ни на чем не основанной ненависти.

Она ищет, мучительно ищет зацепиться за что-нибудь и — не за что! Всех пороков, которые ее бы утешили, — нет!

Я работаю, брат ее со мной не опустился, а, напротив, идет в гору и в письмах называет меня своим вдохновителем, другом, правой рукой. Относительно знаний, образования я выше ее самой, даже читала я гораздо больше!

Эти последние удары я наносила не сразу и всегда дав ей немного пошпынять меня. Сознаюсь, это женская мелочность. Мне доставляло удовольствие удивлять и ошеломлять ее, Попробовала она меня со стороны «политических убеждений» — они оказались одинаковы. Мне страшно хотелось удариться в «крайне левую» сторону, но я сдержалась — пусть будет меньше предлогов к рассуждениям и спорам. Наши ссоры положительно мучительны для Марии Васильевны. Даже «помощь ближнему» у меня шире, так как у меня больше заработок. Остаются мои туалеты.

Она ходит вокруг меня и изнывает! Как-то мы говорили о ее любимом беллетристе N.

N. — Друг Ильи, мы с ним знакомы давно.

Я дала ей книгу его рассказов. На этой книге очень любезная надпись, какие обыкновенно пишут писатели, даря экземпляр книги своим почитательницам: «Талантливой, чуткой умнице Таточке от друга!»

Добродушный Иван Федорович, наверное, ста знакомым дамам написал то же самое, но для Кати он кажется каким-то небожителем, его слова — закон, заповедь! Она теперь еще более мучается совестью, что чувствует ко мне беспричинную антипатию. Когда она прочла надпись на книге и изменилась в лице, мне было ее жалко и я даже хотела крикнуть: «Катя, я подкрашиваю ресницы! Может быть это вас утешит?»

Она сама себя не понимает… А я ее понимаю!

Это органическая антипатия! Я воплощаю для нее «физически» тип, ей антипатичный, и никакие мои нравственные достоинства не помогут!

Если бы я сделала какой-нибудь из ряда вон выдающийся подвиг из любви к человечеству — она все же не могла бы пересилить свое отвращение ко мне.

И это — тело!

Душа, сердце, разум здесь ни при чем!

Как часто мы слышим: «Он во всех отношениях безукоризненный человек, но он мне несимпатичен» — и наоборот: «Он пьяница, он, собственно, дрянь человек, но он такой славный».

Это тело! Тело кричит — и ничего с этим не поделаешь ни умом, ни разумом.

Можно удержать только себя от проявлений симпатии и антипатии.

Катя меня не побьет, не отравит — она «удержится».

Она не понимает этого, а я… о, как хорошо я это понимаю.

Катя, днем — сила воли, а на ночь принимайте опиум, а то вы, наверное, во сне четвертуете меня или жарите на вертеле!

Принимайте на ночь опиум!


Вот уже две недели, как я здесь и, к своему удивлению, прекрасно себя чувствую. Невралгии нет, остатков болезни как не бывало.

Я работаю, лазаю по горам и ем, ем просто неприлично.

Мать сильно бодается. Если бы ее можно было взять лаской, я бы приласкалась к ней, право, искренно: она мне нравится.

Женя от меня не отходит, а Катя и Андрей избегают.

Сидоренко сделал мне визит, и Катя радостно насторожилась, бессознательно надеясь поймать меня хоть на кокетстве — и тут не выгорело. Если я слегка и кокетничаю с Сидоренко, то так, что ни он сам, ни Катя этого не замечают.


Обхаживаю одну абхазку. Познакомилась с ней в купальне.

Господи, что бы я дала, если бы она согласилась позировать мне. Что за тело! формы! Краски!

Рожа глупая, носатая! Но Бог с ней. Я ей закину голову — изменю лицо.

Я никогда не видала такой спины, бюста, ног — загорелая Венера.

Но ведь не согласится, не согласится, дура! Уж я ухаживаю за ней… подарила ей браслет, хожу к ней в гости и по целым часам слушаю, как делаются сацибели и чучхели.

Я люблю и умею писать женское тело. Оно так прекрасно!

Я выставляюсь всего три года, а мои nus[8] сделали мне имя. Как женщине, мне легче найти натуру. Очень часто и охотно мне позируют мои знакомые дамы и барышни, Ах, нарисовала бы я мою абхазку, всю вытянутую, слегка откинувшуюся назад, под ярким светом солнца, у темного камня! Я так и вижу светлых зайчиков на камне и на ее смуглом, безукоризненной формы, плече и бедре!


Не согласилась, анафема!


Завтра возьму камеру и потихоньку сделаю с нее несколько снимков, пока она будет купаться. Унесу хоть ее формы, если не удается унести колорита. Дура!

Я целый день хожу злая и уверяю, что у меня болит голова.


Опять умоляла абхазку, отдавала ей мою бриллиантовую брошь — не помогает!

У меня в голове уже явилась картина. А когда я «беременна картиной», как говорит Илья, я не могу ни о чем другом думать.

Как только кончу осенью в Риме мой «Гнев Диониса» — примусь за эту.

Большое полотно, аршина четыре в вышину. Море… скалы… и женщины… много женщин.

Я не сделаю обыкновенной ошибки художников, которую делает большинство из них, когда изображают группу женских тел. Они пишут их с одной модели в разных позах.

Нет! На переднем плане у меня будет великолепная рыжая женщина со слегка даже тяжеловатыми формами — одна из веселых дам Петербурга; она уже мне позировала раз. Это, как поется в «Синей бороде», «Un Rubens, un fameux Rubens!»[9] Она будет лежать, разметав свою рыжую гриву… Рядом поставлю мою абхазку — силу, мускулы — Диана! С другой стороны — одну знакомую курсисточку, Наденьку флок, легкую, серебристую, нежную. Наденька не красива и голову нужно другую… Ах! Моя богомолка с парохода!.. Дальше другие… танцующие, бегущие, плывущие и играющие в воде. А на переднем плане справа — старуха! Голая, сухая, безобразная — «И вы будете такими, как я!» — вот и название.

Беззубый рот насмешливо улыбается, и столько злого сарказма в злых красноватых глазах!


Хожу и думаю о моей картине! Лихорадочно пишу этюды моря, камней!

Хотела было попросить Женю попозировать — не годится. Груди в виде маленьких торчащих вперед конусов, на талии складка спереди, а я люблю прямую линию… зад низкий, как у лошади, павшей на задние ноги. Но руки, плечи, кожа — восхитительны. Я опущу ее в воду. Эта головка с распущенными волосами с лиловыми вьюнками, падающими из венка на плечо, будет очаровательна! Она будет плыть, улыбаться!..


«3авернув свои длинные косы кольцом,

Ты напоминала мне полудетским лицом

Все то счастье, которым я грезил во сне.

Грезы первой любви ты напомнила мне!» -


поет Сидоренко под аккомпанемент Жени.

У Сидоренко славный баритон — и поет он музыкально и с большим вкусом. Я люблю его слушать.

Грезы первой любви…

Надо написать мою богомолку одну… в поле… Букет полевых цветов вываливается из рук… она застыла с устремленными вверх глазами… кругом тишина… простор…

Грезы первой любви…

Моя первая любовь была… какая-то барышня, живущая напротив. Очень хорошенькая брюнетка, а мне было всего восемь лет…

Я иногда по целым часам поздно вечером стояла у окна, чутко прислушиваясь, чтобы не вошла моя фрейлейн и не прогнала в кровать. Я смотрела на противоположное окно, где мой кумир сидел за роялем в ярко освещенной гостиной.

Я иногда встречала ее на лестнице, и сердце мое замирало, а потом усиленно колотилось.

Как я мечтала тогда!

Я была здоровой девочкой, живой девочкой, любила шумные игры, с мальчишками в особенности, а тут я начала прятаться по углам, садилась на низенький табурет за трельяжем, в будуаре моей матери и мечтала.

Мечтала, что я познакомлюсь с моим кумиром; мы гуляем, рисуем, живем на даче вместе… и так все подробно, до мелочей ясно, живо… разговоры, приключения, путешествия…

Когда их семейство съехало с квартиры, у меня сделался жар, бред; я пролежала с неделю в постели.

Потом, конечно, это скоро забылось, но ее лицо, лицо «моей первой любви», стоит передо мной, как живое — я могу ее нарисовать. Хорошенькая брюнетка.

Нет! Этого не может быть!.. Да… это так: тупой нос, резкий подбородок, рот… глаза черные огромные…

Что за наваждение? Или мне это кажется?

Нет, не кажется, это — факт.

Как это странно!

Мне не по себе… я начинаю перебирать мои увлечения. Может быть, это одно воображение, но в каждом лице, которое мне было симпатично, влекло меня к себе, была одна или несколько черт «того» лица.

Значит, есть «тип», который влечет меня, и «воплощение этого типа» сразу ошеломило!

Не надо думать об этом, не надо, а то еще, не дай Бог, опять начнется…

Но ведь это интересный психологический вопрос! А в Илье? Есть ли черта… Да, конечно, — лоб! Прямой, с выдающейся линией бровей. Ведь этот лоб мне всегда так нравился, ведь я его всегда и целую в лоб… А «то» лицо я хотела целовать все… все… Я вскакиваю с места и кричу:

— Женя! Женя!

В моем голосе, верно, звучит что-то странное, потому что Женя и Сидоренко вбегают, слегка испуганные, но я уже совладала с собой и говорю с нервным смехом;

— Там вот, на перилах, скорпион!

Виктор Петрович берет палку, Женя бежит за каменными щипцами.

Мне уже стыдно своего глупого волнения, и я спокойно говорю:

— Бросьте, не стоит. Жара спала, поедем на велосипедах.

Я научила Женю ездить на велосипеде. Она увлеклась этим спортом, как раньше верховой ездой и управлением парусом. Катя отказалась. Ей, кажется, это нравится, но все, что идет от меня, ей противно.


Мы прислонили велосипеды к высокому орешнику и уселись отдохнуть. Дорога была отвратительная, да еще на подъем.

Нам жарко, мы устали. Говорить не хочется.

Вечер такой мягкий, ветра нет, море все розовое.

Женя задумчиво смотрит вдаль, обмахивая лицо платком. Я прилегла к ней не колени. Сидоренко лежит, опершись на локоть, и жует стебелек травы.