Джеральд надел очки и снова принялся изучать результаты матчей по крикету. Ева встала и пошла в дом.


Британскую империю создали морские офицеры на свои личные средства. И хотя Джеральд Хаверсток родился лет на сто позже и не имел возможности участвовать в создании империи, принцип остался тот же. Успех на службе ему по большей части обеспечили отвага, способности и находчивость; к тому же он не боялся рисковать и ставить на карту свою карьеру. И он рисковал, потому что мог себе это позволить. Ему нравилась служба в ВМС; он был крайне амбициозен, но никогда не гнался за чинами, пусть и желанными, из финансовых соображений. Как офицеру высшего командного состава, ему приходилось сталкиваться с проблемами, касающимися безопасности людей, дорогостоящего оборудования и даже международных отношений, и в решении этих проблем он никогда не искал легких, половинчатых или очевидных вариантов. Своим лихим поведением он завоевал себе репутацию хладнокровного человека, что сослужило ему хорошую службу: заработал право поместить на капот своего большого черного служебного автомобиля адмиральский флажок.

Конечно, ему в немалой степени сопутствовала удача, и Тременхир был частью этого везения. Усадьбу Джеральду завещала пожилая крестная мать, когда ему было всего двадцать шесть лет. Вместе с земельным владением он получил и солидное состояние, накопленное путем хитроумных сделок с компанией «Грейт Уэстерн рейлуэй»,[24] и финансовое будущее Джеральда было обеспечено до конца его геройской жизни. Думали, что он уйдет из ВМС, станет жить в Корнуолле жизнью сельского помещика, но Джеральд слишком сильно любил свою службу, и до поры до времени, пока он не вышел в отставку, Тременхир был предоставлен сам себе.

Поместье находилось на попечении местного управляющего, на ферму нашелся арендатор, дом несколько раз на долгие сроки сдавали внаем. В отсутствии жильцов за усадьбой присматривал сторож, штатный садовник ухаживал за газоном и цветочными клумбами, вскапывал обнесенные стенами сад и огород, выращивал овощи.

Иногда, возвращаясь из-за границы в длительный отпуск, Джеральд сам останавливался в Тременхире. И тогда в усадьбу съезжались его близкие родственники, племянники и племянницы, друзья по службе. Старый дом оживал, полнился голосами и смехом. У парадного входа стояли машины, дети на газоне играли во французский крикет,[25] двери и окна были распахнуты настежь. На кухне постоянно что-то жарили, парили, пекли, здесь же, за выскобленным кухонным столом, все ели. Иногда в обшитой панелями столовой устраивались званые обеды и ужины при свечах.

Дом спокойно переносил все эти необычные веяния. Как пожилая добродушная тетушка, он не менялся, сохраняя безмятежность духа: та же обстановка, принадлежавшая старой крестной Джеральда, те же шторы, что она повесила, выцветшая обивка на стульях и креслах, викторианская мебель, фотографии в серебряных рамках, картины, фарфор.

Ева, приехавшая в Тременхир шесть лет назад в качестве жены Джеральда, произвела мало изменений.

— Здесь ужасно все обветшало, — сказал ей Джеральд, — но дом полностью в твоем распоряжении. Можешь хоть весь его перестроить.

Однако Ева ничего не хотела менять. На ее взгляд, Тременхир находился в идеальном состоянии. Источал покой, умиротворение. Ей нравились изысканные украшения и детали интерьера викторианской эпохи, старинные кресла и стулья, кровати с латунным каркасом, выцветшие ковры с цветочным орнаментом. Она не хотела менять даже шторы, и, когда они от старости начали расползаться, целыми днями листала каталоги «Либерти»,[26] подбирая ткани, которые по рисунку соответствовали бы вощеному ситцу, из которого были сшиты прежние шторы.

Теперь она вошла в дом через стеклянные окна-двери, что вели с террасы в гостиную. После яркого уличного света помещение казалось прохладным и сумеречным. Пахло душистым горошком, который Ева утром в большой вазе поставила на инкрустированный стол в центре комнаты. Из гостиной можно было выйти в широкий коридор с дубовым полом, который вел в просторный холл, а оттуда по деревянной лестнице с резными балясинами перил подняться мимо стрельчатого окна на верхний этаж, где висели старинные портреты и стояли украшенные резьбой большие шкафы, в которых некогда держали постельное и столовое белье. Дверь в их спальню была распахнута, отчего комната полнилась воздухом, а шторы с цветочно-геометрическим рисунком чуть раздувались под первыми порывами легкого вечернего ветерка. Ева сняла махровый халат и купальник, прошла в ванную и встала под душ, чтобы смыть соль с уже высохших волос. Потом надела свежее белье, бледно-розовые джинсы и кремовую шелковую блузку. Раньше волосы у нее были белокурые, теперь — почти белые. Она причесалась, подкрасила губы, подушилась.

Все, теперь за малиной, решила Ева. Она покинула спальню, по коридору дошла до двери на верхней площадке «черной» лестницы, ведущей на кухню. Но, взявшись за дверную ручку, она остановилась и, подумав немного, вместо того, чтобы спуститься вниз, отправилась по коридору в то крыло, где некогда располагалась детская, а ныне жила Мэй.

Она постучала в дверь.

— Мэй?

На ее зов никто не откликнулся.

— Мэй?

Ева отворила дверь, вошла. В комнате, находившейся в глубине дома, воздух был душный и спертый. Из окна вид был очаровательный — внутренний двор, дальше — поля, — но оно было плотно закрыто. В старости Мэй постоянно мерзла и потому не видела смысла в том, чтобы страдать, как она выражалась, от «завывающих сквозняков». Здесь было не только душно, но еще и тесно. Кроме тременхирской детской мебели, были еще вещи самой Мэй, которые она привезла с собой из Гемпшира: ее собственный стул, полированный сервировочный столик на колесиках, перед камином — коврик с узором из махровых роз, который сестра Мэй некогда связала для нее. На каминной полке фарфоровые фигурки — сувениры с позабытых приморских курортов — боролись за место со множеством фотографий в рамках. Почти на всех снимках были запечатлены либо Ева, либо ее сын Ивэн, оба в детском возрасте: когда-то давно Мэй была няней Евы, а потом, много лет спустя, волей-неволей, стала няней Ивэна.

Середину комнаты занимал стол, за которым Мэй ужинала или что-нибудь чинила. Ева увидела альбом для наклеивания вырезок, ножницы, клей. Наклеивание вырезок было новым развлечением Мэй. Она купила альбом в «Вулворте» во время одной из своих еженедельных поездок в Труро,[27] где она обедала с одной старой подругой и бесцельно бродила по магазинам. Это был детский альбом с изображением Микки Мауса на обложке, и он уже распух от вырезок. Помедлив в нерешительности, Ева стала листать альбом. Фотографии принцессы Уэльской, парусное судно, вид Брайтона, незнакомый ребенок в коляске. Это все были вырезки из газет и журналов, вклеенные аккуратно, но безо всякой логики.

О, Мэй.

Ева закрыла альбом.

— Мэй?

Ответа по-прежнему не было. Ее охватила паника. В последнее время она постоянно переживала за Мэй, опасаясь худшего. С ней мог случиться сердечный приступ или удар. Ева подошла к двери спальной, заглянула, со страхом думая, что сейчас увидит Мэй распростертой на ковре или бездыханной на кровати. Но здесь тоже было пусто, опрятно и душно. На прикроватной тумбочке тикали часы, постель была аккуратно заправлена, застелена покрывалом, которое Мэй связала сама.

Ева спустилась вниз и нашла Мэй там, где и боялась ее найти, — на кухне. Старушка суетилась без дела: расставляла посуду, банки и прочее не по тем шкафам, кипятила чайник…

Мэй не полагалось работать на кухне, но, стоило Еве отвернуться, она тотчас же сюда тайком пробиралась в надежде, что ей удастся помыть грязные тарелки или почистить картошку. Она хотела приносить пользу, и Ева, понимая ее желание, старалась давать старушке какие-нибудь пустячные задания, например очистить от шелухи горох или погладить салфетки, пока сама Ева готовила ужин.

Ее никак нельзя оставлять одну на кухне. Ноги ее держали плохо, она постоянно теряла равновесие и хваталась за что ни попадя, дабы не упасть. Зрение у нее тоже слабело, координация движений была нарушена, и выполнение самых простых задач — нарезать овощи, заварить чай, спуститься или подняться по лестнице — могло окончиться для нее катастрофой. Ева жила в постоянном страхе, что Мэй порежется, обожжется, сломает ногу, и тогда придется вызывать врача и «скорую», которая отвезет ее в больницу. А уж в больнице, наверняка, Мэй покажет себя во всей красе. Возможно, станет оскорблять врачей, пока те ее осматривают, а то выкинет и еще что похуже: стащит виноград у другого пациента или вышвырнет в окно свой ужин. Это вызовет подозрения у администрации, они станут задавать лишние вопросы. И Мэй поместят в богадельню.

Это-то и пугало Еву, ибо она знала, что Мэй выживает из ума. Альбом с Микки Маусом был не единственным тревожным симптомом. Примерно месяц назад Мэй вернулась из Труро с детской шерстяной шапочкой, которую она носила, как стеганый чехольчик на чайник, — натягивала на уши всякий раз, когда выходила на улицу. Письмо, что Ева поручила Мэй отнести на почту, через три дня она нашла в холодильнике. Свежеприготовленное жаркое Мэй выбросила в ведро для пищевых отходов.

Своими тревогами Ева поделилась с Джеральдом, и тот твердо сказал, чтобы она не изводила себя беспокойством раньше времени. Ему все равно, заверил он жену, что Мэй не в своем уме. Она никому не причиняет вреда и, если не будет поджигать шторы или дико вопить посреди ночи, как несчастная миссис Рочестер,[28] пусть живет в Тременхире, пока не отдаст богу душу.

— А если с ней произойдет несчастный случай?

— Давай не будем волноваться заранее.

Пока обходилось без несчастных случаев. Но…

— Мэй, дорогая, что ты задумала?

— Не нравится мне, как пахнет этот кувшин для молока. Хочу ошпарить его кипятком.

— Он абсолютно чистый, не нужно его ошпаривать.

— Если не ошпаривать кувшины в такую погоду, можно подхватить диарею.

Некогда Мэй была пышной женщиной, в теле, но к восьмидесяти годам усохла. Пальцы узловатые, крючковатые, будто корни старых деревьев; чулки на ногах морщатся, близорукие глаза потускнели.

Она была идеальной няней, любящей, терпеливой и очень разумной. Но даже в молодости придерживалась твердых нравственных убеждений, по воскресеньям всегда ходила в церковь, ратовала за строгий образ жизни. К старости ее нетерпимость стала граничить с фанатизмом. Приехав вместе с Евой в Тременхир, она отказалась посещать местную деревенскую церковь и стала прихожанкой скромной часовни в городе — мрачного здания, расположенного на глухой улице, где священник в своих проповедях вещал об ужасах пьянства. Мэй вместе с другими членами паствы еще раз дала обет трезвости и своим надтреснутым голосом вознесла молитвы к Богу.

Чайник закипел.

— Я налью воды в кувшин, — сказала Ева.

И налила. Лицо у Мэй было недовольное. Чтобы ублажить ее, Еве пришлось придумать ей занятие.

— Мэй, будь милочкой, насыпь в солонки соль и отнеси их на обеденный стол. Я уже накрыла к ужину и цветы поставила, а про соль забыла. — Она рылась в шкафах. — Где большая миска с синей полоской? Хочу набрать в нее малины.

Мэй с выражением мрачного удовлетворения на лице достала миску с полки, где стояли кастрюли.

— В котором часу приезжают мистер и миссис Алек? — спросила она, хотя Ева говорила ей это двадцать раз.

— Сказали, что будут к ужину. Еще миссис Мартен обещала отростки принести, — будет здесь с минуты на минуту, останется выпить что-нибудь. Если услышишь, что она пришла, передай ей, что адмирал на террасе. Он позаботится о ней до моего возвращения.

Мэй поджала губы, прищурилась. Так она выражала свое неодобрение. Для Евы ее реакция не явилась неожиданностью, ибо Мэй была категорически против употребления спиртного и недолюбливала Сильвию Мартен. Об этом вслух никогда не говорили, но все, включая Мэй, знали, что Том Мартен умер от пьянства. В этом отчасти заключалась трагедия Сильвии, ибо она осталась не только вдовой, но еще и без денег. Поэтому Ева жалела ее и всячески старалась помогать ей.

А еще Мэй считала Сильвию легкомысленной женщиной.

— Вечно целует адмирала, — недовольно бурчала она, и было бессмысленно объяснять ей, что Сильвия знает адмирала почти всю свою жизнь.

Мэй невозможно было убедить, что Сильвия не преследует какие-то свои тайные цели.

— Хорошо, что она придет сюда. Ей, должно быть, ужасно одиноко.

— Хм, — скептически хмыкнула Мэй. — Одиноко. Я могла бы такое рассказать, что у тебя уши завянут.

Ева потеряла терпение.

— Я не хочу это слышать.

Положив конец нелепому разговору, она повернулась к Мэй спиной и покинула кухню через дверь, ведущую непосредственно в просторный защищенный от ветра внутренний двор. Сейчас немного сонный в лучах вечернего солнца, двор имел четырехугольную форму, образуемую гаражами, старым каретным сараем и домиком, где некогда жили садовники. За одной высокой стеной лежал огород. В центре двора находилась голубятня. В ней — белые голуби. Сидят на жердочках, воркуют, хлопают крыльями, перелетая с места на место. Между голубятней и гаражами натянуты веревки, на которых сохнет белье: кипенно-белые наволочки и кухонные полотенца, застиранные белые пеленки — уже сухие, хрустящие. Повсюду во дворе стоят кадки и ящики разных размеров — с геранью, с травами. Воздух полнится терпким ароматом розмарина.