А вечером они с бандой уезжали в Москву, а потом ей надо было лететь в Красноярск.

Шумно веселящейся толпой, на которую все оборачивались даже на вокзале, они погрузились в поезд – все переобнимались друг с другом на прощанье и расцеловались. Дора ощутила лёгкое его дуновение у себя на щеке, обняла за шею, чмокнула в колючую, будто мелкая наждачная бумага, щёку и повторила, заглядывая в опять потемневшие до черноты водоворота глаза: «Приезжай. Я буду ждать».

В поезде она спала плохо. Полночи ребята базарили и пили пиво, окутывающее весь плацкартный вагон запахом перестоявшей браги. А потом, когда угомонились все, Дора лежала на узкой жёсткой полке, которая качалась так, как будто Дора плыла по волнам в каноэ, слушала монотонный стук колёс, будто рокот волн, с методичным упорством выбрасывающих гальку на берег, и купалась в блуждающих по полке равнодушных лучах встречных поездов и станций. Свет мелькал у неё на стене, холодил ей щёки и лоб, пропадал, появлялся снова, и она подумала, что так вот, наверное, будет вся жизнь: полоса светлая, полоса тёмная. Полосы бегут наперегонки, догоняя и обгоняя друг друга, тревожа или радуя предчувствием новой полосы. Сейчас в её жизни была полоса не только светлая, а вообще радужная, но будет ли так всегда? Нет, не будет. Она это знала уже. Но ведь в её силах моделировать свою жизнь. Менять её вкус, густо лить цветные краски и распылять тонкие ароматы… Как весело стучат колёса, словно барабанные палочки выбивают чечётку. Жизнь прекрасна и удивительна! И ещё целая неделя у неё в Москве!

В престольной всё было тоже замечательно. Дора снова ходила по друзьям, кафе и магазинам, гуляла по столице и даже договорилась с Джеком, что осенью приедет к нему в Лондон. Она почти не вспоминала Одиссея среди всей этой круговерти. Разве иногда по ночам всплывало его грустно улыбающееся лицо, будто растерянно пытающееся припомнить что-то почти совсем забытое, но, как оказалось, бережно хранимое на донышке колодца памяти под застоявшейся водой; да ещё её старенькое верблюжье одеяло вдруг начинало пахнуть овечьей шерстью его пуловера крупной домашней вязки.



8


А в Красноярске началась весна. Льды медленно плыли по Енисею, то и дело пришвартовываясь друг к другу, сталкиваясь обломанными и быстро оплывающими слепящими боками, не в силах поделить течение реки, группируясь в километровые ледяные заторы и нехотя разбегаясь в разные стороны, освобождая серую, как подснежник, проталину воды, в которую смотрелось день ото дня смелеющее солнце. По тротуарам наперегонки бежали полноводные ручьи, весело звеня и унося с собой прошлогодний мусор, будто кораблики, заботливо сложенные детской рукой. Под крышами стало страшно ходить: с них свисали такие огромные сосульки, что оборвись они – останется о тебе лишь воспоминание. Дора ещё помнит случай, который произошёл у них два года назад. Целая ледяная крыша в мгновенье сорвалась, накрыв с головами четырёх прохожих.

Весна всегда мучила нестерпимо. С весной приходила маета, желание перемен, в погоне за которыми хотелось сорваться в лёгком беге молодого тела и лететь навстречу счастью, ловя свежий ветер оттаявших снегов, дувший с Енисея. Он был уже совсем не холодный, а пьянящий какой-то, как сухое холодное шампанское, пузырьками ударяющее в голову. А она и жила уже в каком-то внутреннем чаду, для него не было пока ну никаких оснований, просто очень хотелось любви и изменений в своей жизни, которая снова вернулась в давно наезженную колею, когда Дора по восемь часов в день разбирала всякие бумажки с жалобами и судебными исками.

И где ж их взять, перемены-то? У Наташки вон уже ребёнку четыре года, Людка и Машка с год как замуж выскочили, Машка тоже уже ребёнка ждёт. Мальчик у неё будет. Анжела – та вообще в Мюнхен к своему Генриху уехала. И только она одна. Нет, она не одна, конечно, у неё есть Вовчик, но это – не на всю жизнь. Хочется чего-то большего и интересного. С Вовкой, конечно, будет всё стабильно, и пить он не будет, и гулять не будет, и деньги будет приносить, но скучно всё как-то… А потом он такой… Утром после последнего экзамена начал будить её в восемь, чтобы она ему завтрак готовила!

В один из вечеров, когда уже сошли все закопчённые снега, трава ещё не проклюнулась, но земля набухла, пахла прошлогодней прелой листвой и повсюду в садах сжигали прошлогодние листья; когда ветки ещё торчали чёрными прутьями и рисунок их теней был чёток, но на них уже заметно набухали почки; когда уже начали открывать первые окна и балконные двери, а Доре было почему-то так одиноко и грустно, она послала Одиссею по электронной почте маленькое письмо:

«Привет! У нас уже тоже весна, скоро появятся листья и трава, а потом и ягоды, и цветы. А осенью я поеду в Лондон. Всё время вспоминаю свой приезд в Казань. Ты помнишь, что обещал приехать? Я покажу тебе белых медведей… или бурых хотя бы. Я скучаю по тебе. Очень. Очень».

Она будет решительна. Надо уметь от жизни брать всё. Хватит этого севера, этой пристальной матушкиной опеки… Вперёд – в новые города и неизведанные страны!



9


Человеку свойственно совершать иногда непредсказуемые поступки. Если бы ему сказали полгода назад, что он отправится в это сомнительное путешествие к еврейской девочке по имени Дора, которая лишь чуть старше его дочери, а по возрасту могла бы быть и его ребёнком, женись он рано, он бы пожал плечами, покачал головой и сказал, что это приближается почти к невозможному: «Он педагог, а не педофил…»

Он женился в 29 лет, к этому времени большинство его ровесников успели обзавестись маленькими существами, в чём-то уже чуть-чуть похожими на них. По своей природе он был интеллигентен и робок. Вокруг него все годы учёбы и работы было полно красивых и умных девушек. Он, конечно, выделял из разноцветной клумбы отдельные создания, но как-то про себя… Внешне он даже боялся, что его интерес заметят: осудят, осмеют или ещё того хуже – будут ревновать друг к дружке. Он очень стеснялся своей руки, повреждённой ещё при родовой травме. Ему всегда казалось, что женщины видят только эту руку, а не душу. Ему казалось, что она пугает его сокурсниц и молодых коллег, и они специально отводят от неё глаза, так как боятся её видеть. Отчасти из-за этого он опасался сближаться с теми, кто ему нравился и без которых день обесцвечивался, будто при титровании в аналитической химии: эти реакции ему всегда очень нравилось наблюдать. Так и жил в маске, старательно пряча под ней желание иметь подругу рядом с собой в жизни, с которой бы пересеклись навсегда, а не касались, боясь соприкоснуться даже дыханием… Он инстинктивно, опасаясь боли, старался обходить женщин стороной, хотя природа брала своё – и он чувствовал, что этот круг монашеского затворничества надо разрывать. Потом ему всегда хотелось иметь рядом с собой не только красивую женщину, но и умную. Красивую – это, наверное, больше не для себя, а для чужих взглядов, чтоб никто не видел его скукоженную руку, а если и видели, то всё равно завидовали тому, какая яркая у него женщина. А умную – это уже для себя, он себя уютно чувствовал только с умной, когда можно было понимать друг друга с полуслова. Это неправда, что мужчины не любят умных женщин, ему только с умными и интересно было. Не любят те, кто боится, что им придётся вставать на цыпочки. А жить хочется в стоптанных домашних тапочках.

Женился он быстро, скоропалительно даже. Они познакомились в поезде по дороге с юга. Будущая жена была его коллега, но работала учительницей в городе Коломне. Отец у неё был заведующим гороно, а мама завучем. Жена его не была красива классической красотой, но она была вызывающе яркая. Огненная. У неё были огненно-рыжие волосы. Наверное, он и запутался в их медном отливе, пахнущем раскрывшимся пионом. Теперь он терпеть не может пионы: расхристанные, с незаметно увядающими лепестками, но хитро не осыпающиеся – до момента, когда их попытаешься сорвать. А там раз – и нету пышной шапки. Одна лишь голая зелёная головка завязи. Запутался в её огненных волосах, утонул в её лисьих зелёных глазах. Полыхнул – и сгорел. Что толку бродить по пепелищу. Она потом приехала к нему в Казань на неделю, и они даже катались на отцовском УАЗике к нему на дачу. Нет, она не была умной женщиной, но она не видела его руку, не замечала. Он мог спокойно распушить хвост, как павлин, не опасаясь женских подначек, иногда похожих на острые булавки, которые он давно перестал чувствовать. Позднее она сказала ему, что ей было очень одиноко и никакой выход из одиночества не светил ей даже тусклым фонариком в их плоском городке, где полгорода знали друг друга в лицо.

Вскоре она позвонила ему и сказала, что у них будет ребёнок. Он бросил работу в университете, умирающего от инсульта отца, благо тот его понимал всегда и понял на этот раз, и уехал учительствовать в Коломну. Произошло всё стремительно, и он уже удивлялся, что женат, что его жена ждёт девочку и что работает он школьным учителем в маленьком провинциальном городишке.

Жили они поначалу неплохо. Родилась девочка, Даша, в которой он души не чаял и не чает до сих пор. Первые два года они вместе с женой сидели над кроваткой ребёнка, он варил всякие каши и смеси, стирал пелёнки и пеленал худенькое тельце.

Потом девочка долго оставалась дома либо с ним, либо с тёщей. Жена жила какой-то своей отдельной жизнью с многочисленными визгливыми подругами, частыми вечеринками, с которых она возвращалась почти всегда под утро, с безалаберными туристическими вылазками на уик-энд со старыми друзьями. Он приходил из школы, молча готовил ужин, кормил Дашу, читал ей или играл с ней, а затем пропадал в виртуальной реальности, сначала просто плутая в лабиринте сайтов, а затем всё больше увлекаясь организацией компьютерных сетей и задумками приспособить их для детских развивающих игрушек.

В сущности, он понимал жену. Он тоже задыхался в маленькой Коломне, где всё как на ладони: одни и те же люди и на работе, и дома. Ему тоже всё чаще хотелось сорваться куда-нибудь. Он и срывался: в Москву, в библиотеку делать диссертацию, на детские слёты и викторины, на редкие конференции с докладами по компьютерным развивающим играм для детей, которыми не на шутку увлёкся.

Затем у них начались бесконечные ссоры из-за денег. Зарплата учителей еле позволяла сводить концы с концами, хотя преподавали они в лучшем в городе элитарном лицее. Жену выводило из себя, что он тратился на книги, диски, карты памяти, которые ему чаще всего были просто необходимы для работы. Жена хотела, чтобы он жил с ней, а не в сети, наверное… Она несколько раз просила его заняться репетиторством, это должно было дать немалый доход. Его же на этот приработок не хватало никак: работа над диссертацией и «игрушками» съедала всё время, но не давала никакого привеска к зарплате. Жена стала заниматься репетиторством сама. Однажды он с изумлением узнал, что она получает кругленькие суммы в плотных конвертах от родителей нерадивых учеников. Это было для него потрясением. Да, конечно, ученики были лоботрясы, но… Он чувствовал, что стал раздражать своим неумением заработать тестя и тёщу, которые отстёгивали своей дочери энную сумму из своей зарплаты, покупали Даше вещи и отправляли её в пионерлагерь, а жену в турпоездку или санаторий. Нет, они никогда не упрекали его, они знали обстановку в школе, они просто думали, что их единственная дочь была, наверно, достойна лучшей судьбы, чем мужа, живущего в виртуальной реальности.

Лучшая судьба вдруг нашлась. Эту судьбу даже не думали от него скрывать. Только раньше, если из дома жена уходила и уезжала, когда хотела, то теперь и приходила, когда хотела. На его осторожные слова: «Ты думаешь, я не понимаю, что у тебя кто-то есть?», ему честно ответили, подняв на него незамутнённые глаза: «Я живу в реальном мире, не в виртуальном. Мне мужчина нужен, опора, стена и добытчик».

В Казани заболела его мама, рак был неоперабелен. Он перебрался в Казань в остающуюся сталинскую квартиру на откосе – полтора года прожил с мамой, вернулся в госуниверситет и, наконец, защитил кандидатскую. Докторскую он защитил три года спустя после кандидатской, когда ему уже выдали свидетельство о разводе, а мама умерла. Умерла она стоически, почти совсем его не измучив. До самого последнего дня держалась на своих варикозных ногах. Только таяла на глазах, становясь жёлтой, как запечённое яблоко, и плакала втихомолку. Он знал, что она плакала в подушку, сдерживая своё сбивающееся дыхание, по её покрасневшим конъюнктивитным глазам, испещрённым красноватыми прожилками; впадинам синяков под глазами, напоминавшим маленькие лужицы от женских каблуков, образовавшиеся на подтаивающем тротуаре по весне; лиловым обмётанным губам, подрагивающим, как крылья высушенной бабочки, наколотой на булавку. И болей у неё почти не было. Только две последние недели кололи ей морфий. Сначала он вызывал «скорую», потом договорился со знакомым врачом, что будет делать уколы сам. Искал синенький ручеёк её вены, когда она начинала часто-часто моргать и кусать запёкшиеся губы, покрытые коричневой коростой и белой слизью, похожей на непрожёванный творог. Последнюю неделю она ослабела настолько, что до туалета добиралась по стеночке. Прилипала, как тень, к стене, и передвигалась маленькими бесшумными шажками. Уже сама смерть, уже не здесь…