Собственно, к волку я не имел претензий. Пусть он останется волком, черт с ним, но только пусть навсегда уйдет из жизни людей, из моей жизни, — вот чего я хотел. Предполагал, конечно, что его возможности несравнимы с моими, что он просто так не позволит запереть себя в звериной шкуре, но мне было не впервой ставить весь куш на карту. В конце концов, я же мог выиграть, а игра стоила свеч, потому что это была даже не игра. Мне нужно было убить его, чтобы самому жить. Потому что иначе он отбирал мою и ее жизнь, то, что стало неотделимо от жизни. Понимаете, он отнимал Жекки…

Грег снова закрыл глаза и потому не увидел, как тотчас осунулось, затянулось страдальческой пеленой лицо Матвеича. Не услышал ни удивленного вопроса, ни возгласа, который мог бы оборвать его на полуслове. Матвеич молчал, и Грег продолжил почти ровным, остывшим голосом:

— До урочища я так и не дошел. Проклятая нога… И надо же было так глупо, так некстати позволить себя подстрелить. Хотел, знаете ли, тоже поиграть, рассеяться что-ли. Ну, вот и доигрался…

Ночью в лесу, пока я шел, как видно от движения, рана открылась, и кровь хлынула из-под повязки. Я остановился, сел под деревом. Снял ремень и попробовал перетянуть им бедро выше раны. Сначала вроде бы кровь утихла, но потом полилась снова. Лес, темень, луна светит из мглы, и ни души на десять верст кругом. Я затянул ремень что было мочи, но ничего не вышло. Примерно через четверть часа я почувствовал, что слабею и понял, что мне конец.

Я лежал на земле, было холодно, скучно. Я думал, как это глупо. Как бездарно в конце концов умереть вот так, подобно подстреленной белке, в еловой глуши, вдали от людей, а потом понял, что такая смерть ничуть не хуже любой другой и даже, скорее всего — лучше. И наверняка, как я думал, такой конец предназначался мне не случайно. В нем нужно было что-то разгадать, успеть понять что-то.

Я смотрел в темноту, словно видел в ней отражение самой смерти, и говорил с ней, не слыша своего голоса: «Вот я, смотри — се человек. Я такой, каков есть, и делай со мной что хочешь». Темнота была самой обычной, пустой, но я ее понял. Так она равняла меня с тем, кого я хотел убить. Она будто бы внушала — ты такой же, как он. Не столько человек, сколько зверь, жадный и жестокий. И я не противоречил. У темноты была своя правда. Хотя, ясное дело, эта надмирная ирония не могла меня утешить или хоть сколько-нибудь примирить с нелепостью смерти. Я не хотел, я отвергал ее, как худшую из бессмыслиц. Все во мне восставало и рвалось прочь от нее, потому что я… видите ли, я не забыл… я все время помнил о Жекки.

Тоже, конечно, своего рода нелепость. Но я, в сущности, не мог думать ни о чем другом, кроме того, что так и не сумел добиться ее. То есть, по-настоящему, как хотел, во всей полноте обладания всем ее прелестным естеством, без различия телесного и духовного. Мне была необходима только она, вся целиком, все-все, что составляло ее, и я не мог отказаться от этого желания даже на краю преисподней. Меня разжигала ярость бессилия и мучили образы того, что я мог бы сделать с ней, для нее, для себя, если бы остался жив. Я видел ее беззащитной, голой, уязвимой, то подвластной, то дерзкой, исчезающей, и готов был буквально рваться из кожи вон, лишь бы продлить самую возможность борьбы за нее. Но кровь текла из раны, не останавливаясь, и я все-таки умирал. Как если бы умирал от жажды вблизи воды. Эта была жестокая и сладкая жажда, и она убивала.

Не помню сколько я так лежал, как вдруг почувствовал внутри необыкновенную ясность. Я почувствовал расходящуюся в теле прохладу, замирающие удары сердца, но вместо успокоения испытал страшную неодалимую ненависть. Потом где-то совсем рядом за деревьями появилось легкое свечение. Оно приближалось, но я был в таком состоянии, что не отдавал себе отчет в том, реально оно или нет. Чувствовал только — с его приближением моя ненависть крепнет. Когда я, приподнявшись, увидел вблизи себя этот свет, то понял в чем дело. Внутри очерченного светом голубоватого круга на меня двигался большой светло-серый волк. Тот самый, которого нельзя было не узнать. Он шел на меня, глаза горели зеленым огнем. По старой привычке я потянулся к карману, где раньше лежал револьвер, но, увы, там его не было.

Спросите почему? Очень просто. После того, как в последний раз, года два тому назад, я продырявил череп одному бедному малому, я стал крайне осторожен с оружием. Откровенно говоря, я начал его избегать, дав нечто вроде обета воздержания. Не скрою, потом мне не раз пришлось пожалеть об этом, но вы знаете, отказываться от слова — как-то не в моих правилах. Вот и той ночью… я был при смерти, на меня надвигался монстр, которого я ненавидел и которго только что собирался стереть с лица земли, и у меня не было при себе ничего такого, что послужило бы мне хоть какой-то защитой. Согласитесь, я имел право негодавать на себя. Но еще больше все-таки ненавидеть его. Так холодно и спокойно я ненавидел впервые. Наверное, в этом тоже был какой-то… не знаю, какой-то надлом, какой-то конец…

И все-таки я был рад — зверь сам нашел меня. Понятно же было, что он оказался рядом со мной не случайно. Видимо, он издалека почуял мое присутствие и возможно, мое намерение убить его, и уж само собой — свежую кровь. Он подошел совсем близко, и я приготовился к драке. Собственная смерть уже не занимала меня. Я просил близкую тьму только о том, чтобы она оставила мне силы на борьбу с Волком. Вцепиться ему в загривок, вывернуть набок морду, разорвать пополам красную ощеренную пасть… — большего я не хотел, и как будто напрочь забыл все, что знал о нем, как будто вообще перестал соображать, что происходит.

Но все это было, в общем, доволно занятно. Волк в бледном столбе света стоял неподвижно. Его зеленые глаза смотрели холодно и бесстрастно, но на меня этот взгляд производил гипнотическое действие. Не помню, как я очутился внутри такого же очерченного кругом сияния. Но тотчас мои недавние мысли рассеялись, возбуждение ненависти и всякие прочие чувства погасли, воля остановилась.

Какая-то необыкновенная мягкая прохлада растеклась по жилам. Эта прохлада проникала, казалось, в кровь, замедляя ее движение. Я даже не заметил, когда прекратилось кровотечение из раны, когда исчезла боль. Не могу сказать с уверенностью, что я не терял сознание или, что волк попросту не усыпил меня на какое-то время. Но ручаюсь, что в жизни своей я не испытывал одновременно такого абсолютного чувства покоя и силы, такого совершенного чувства, соединявшего в себе блаженство, беспричинную радость и бесконечное одиночество. Мне стало как-то слишком легко дышать, несмотря на окрестный, отравленный гарью воздух, несмотря на ослабленный приток крови к легким. Клянусь, я еще никогда не чувствовал себя таким здоровым, как в те несколько минут, пока лежал в этом сиянии под взглядом Волка.

Едва я попробовал встать, он остановил меня. Это было внушение, но потом я услышал в себе его мысль, которой не мог ожидать. Он сказал: «Здравствуй, брат». Я едва не… я, кажется, растерялся. Мне показалось, что он собирается уйти, и вот странность. Я вдруг понял, что не хочу, чтобы он уходил. Я понял, что этот зверь единственное в мире существо, перед которым я беззащитен, как младенец, и при этом близок ему, как никто из людей. Я захотел рассказать, как ненавидел, как желал его гибели, как любил Жекки, но едва подумал об этом, как он обрвал меня: «Жекки — моя». И тут же эти слова… они словно бы сразу возвратили мне настоящее сознание, прежние чувства. «Еще посмотрим», — сказал я ему и почувствовал, как постепенно отхожу от гипноза или того смутного сна, в который он меня погрузил. «Поздно, ты опоздал», — услышал я и увидел, что Волк повернулся. «Ты не мой брат», — закричал я. Я снова готов был убить его. «Брат», — донеслось откуда-то уже издалека.

Он ушел, а я остался лежать на том же месте и скоро, вообразите — преспокойно заснул. Дальше уже не было ничего занимательного. Очнулся почти здоровым, только внутри все горело, и рана начала снова ныть. Когда я стал пробираться между деревьями, вспомнил, что совсем рядом Никольское, ее дом… Но пойти туда я не мог, а мне нужно было куда-то пойти, и… тогда я пошел к вам, Поликарп Матвеич…

Грег налил себе полный стакан настойки и невесело усмехнувшись чему-то, осушил его в два глотка. Он был уже сильно пьян и пил все еще с жадностью, почти не закусывая, как будто расчитывая затопить бушующее внутри пламя, как будто крепкая поликарповка была напитком, способным погасить его странный огонь.

— Довольно с вас, — сурово произнес Поликарп Матвеич, отнимая со стола графин. — Вам нужно выспаться. Пойдемте, я уложу вас.

Матвеич с силой потянул Голубка за руку, вынуждая его обхватить себя за плечо. Грег почему-то безропотно покорился. Его обмякшее тело, надавив на подставленное плечо, неожиданно показалось Матвеичу податливым и донельзя тяжелым. Ему пришлось не без труда волочить эту покорную тяжесть. Ноги Грега едва передвигались. В соседней маленькой комнате, где у стены, завешеной туркменским пестрым ковром со скрещенными на нем двумя кривыми саблями и парой старинных пистолетов, стояла деревянная кровать, Голубок споткнулся и едва не повалил Матвеича, но тот вовремя ухватился за спинку кровати.

— Тише… Вот сюда, — Матвеич осторожно подтолкнул его на кровать. Грег безвольно повалился на лоскутное одеяло, но когда Матвеич попробовал стянуть с него щегольские сапоги, истертые и грязные, вдруг воспротивился:

— Я сам, — резко сказал он, и тут же, заставил себя, напрягаясь всем телом, снять один за другим оба сапога. — Поликарп Матвеич, — обратился он, валясь через минуту на подушку и хватая Матвеича за рукав. — Постойте…

Матвеич слегка опешил. Он почувствовал, что схватившая его рука, такая твердая и сильная когда-то, сейчас дрожит мелкой, колющей дрожью, а в окликнувшем его голосе, все еще звучном, как ковкий металл, надорван каждый звук. И понял — вот сейчас, в эту секунду Голубок, пожалуй, произнесет то самое, ради чего на самом деле истерзанный, погибающий, с саднящей раной в ноге шел к нему несколько верст напрямик, через затянутый мглой лес. И Грег, как будто догадавшись об этих мыслях, не сдержал обычной для него наглой ухмылки:

— Вы так мало удивлены моим рассказом, Поликарп Матвеич, что, надо полагать, живя здесь, подобно святому Франциску, привыкли к беседам с волками, — заметил он и раскатисто засмеялся.

Поликарп Матвеич счел за лучшее не отвечать. Он подоткнул одеяло, накрывавшее Голубка, но тот, все еще смеясь, откинул одеяло обратно. Привстав, он внезапно ухватил Матвеича за руку с такой силой, что тот впервые всерьез испугался. «Да что с ним такое, в самом деле? Бредит или до сих пор не в себе после встречи со Зверем? И этот его жар, послераневая горячка или другое? И что мне такое сказать ему, чем утешить? Ведь он будто все время чего-то ждет от меня, все еще ждет».

XXVIII

Матвеич мягко пожал схватившую его вздрагивающую руку. Поколебленный кусочек застывшего мрака, окованный сталью, надменно всколыхнулся на левом мизинце Грега и угрожающе извергнул из себя холодный антрацитовый блик. Но скоро расстаял, затуманился под властью накрывшей его теплоты. И Матвеич неожиданно для самого себя, не отпуская руки Голубка, ласково прижал другую свою ладонь к его горящему лбу. Голубок не уклонился от этого непрошенного жеста, но как-то болезненно стиснул глаза. Когда он снова приподнялся, его глаза необычно, влажно блестели.

— И вы тоже думаете, что я опоздал? — сдавленно спросил он, устремив на Матвеича томительно-горький взгляд после того, как непрошенная влага исчезла под веками. — Ваш волк, кажется, всеведущ, вы ему верите?

— Полноте, голубчик. Не берите в голову. Это все так, одно наваждение. Это пройдет.

Матвеич говорил, не особенно вдумываясь в слова. Он даже не слишком хорошо понимал, о чем его спрашивал Голубок. Он всего лишь чувствовал неизменную, прикрытую нахальством и яростью, горечь, звучавшую в близком голосе, горечь, столь сильную, что она надломила нечто доселе незыблемое. Недюжинная сила, данная Голубку, не выдерживала столкновения с какой-то неведомой грозной напастью, и он изнемогал. Матвеич видел это, но не знал, чем помочь и возможно ли вообще остановить начавшееся кипение кремня, задержать это обжигающее убывание раскалившихся до бела жизнеоснов. Поэтому он просто не отпускал руки Грега, как будто бы тот снова стал маленьким, вырывался, как будто бы мог убежать.

— Я сам виноват, положим, — говорил Голубок, отрывисто, быстро. — Я ее слишком хотел, и это меня взрывало. Я противился этому сколько мог, и изводил и ее, и себя. И у меня все равно ничего бы не вышло. Понимаете, ничего никогда, если бы не этот зверь… То есть нет… Ну, в общем, я узнал, что он и она… узнал об этой их связи, о ее слабости. Потому что уже и сам был слаб из-за нее. Иначе не стал бы. Она любила его, и значит… С ней было тоже, что и со мной. Не ее вина, что она не могла мне ответить, потому что раньше встретила не меня, а его. — Грег вымученно усмехнулся, крепче сжав руку Матвеича. — И все же я решил, что заставлю ее…