— Этого не может быть. Аболешев иначе не желал бы так этого ребенка. Он что-то предвидел в нем и… это все не то… Существо это, то, что во мне… как бы сказать, — Жекки приподняла на Матвеича глаза, сияющие потаенным ужасом, — оно все время зовет меня куда-то, и я чувствую, что только из-за него живу до сих пор. Не будь его, этого внутреннего зова, и я бы уже не вынесла… Но сердце все время болит, и его рвут на части какие-то багровые вихри, и я… все время чувствую, что это его последыш, и ненавижу, и знаю, что он может увести меня за собой в какую-то тьму. Он уже присылал за мной. Я видела его посланницу, волчицу, и она забирала меня, как будто я была ее частью. Ну или напротив — она становилась мной. В общем, выходит, из-за этого звериного дитяти я уже, словно бы, и не я. Я могу исчезнуть из-за него, Матвеич. Так что и выбирать особенно не приходиться: или он, или я.

— Выдумщица, — ласково проговорил Матвеич, — это твоя беда говоит так, да растрепанные нервы. А мне думается, что дитятя это и есть твое спасение, твоя самая лучшая надежда быть счастливой, живой и здоровой. Нужно только уехать в безопасное место, произвести его на свет, и все в тебе тотчас переменится. Ты снова сможешь любить.

Жекки отстранила от себя руку Поликарпа Матвеича и с незаметной для себя несокрушимой тоской сказала: «Ты ничего не понял, Матвеич. А я то думала, что смогу объяснить…»

Она устало поднялась и, медленно передвигая ногами, как будто налитыми свинцом, поплелась в переднюю. Матвеич растерянно смотрел ей вслед. И хотя он не узнавал свою сударушку в уходившей от него чужой, изломанной женщине, наверное, ему следовало бы все же остановить ее, удержав во чтобы то ни стало. И, наверное, Голубок был прав, уверяя, что Матвеич много чего не понимал в них обоих — и в Голубке, и в Жекки. И все же, сейчас Матвеич мог, вернее должен был что-то сделать, чтобы переубедить ее. Но на пороге Жекки обернулась к нему с таким не своим, почерневшим от злобы лицом, что он почти испугался.

— Вы напрасно меня уговаривали, Поликарп Матвеич, — сказала она, холодным «вы» подчеркивая возникшую перемену. — Если вы не в силах разобраться, кто вам дороже, я или маленький выродок, то я от своего выбора отказываться не намерена. Я же колдунья, — она коротко, странно рассмеялась. — Как говорят обо мне мужики — ведьма. Вроде моей древней пращурки, заворожившей доброго боярина. Так что я сама, без вашей помощи найду способ избавиться от исчадья, и убью его, не сомневайтесь.

Она еще раз бросила на Матвеича исполненный злобы, потухающий взгляд, и поймав у него на лице выражение неприкрытого страдания, не проронила больше ни слова. Уходя она чувствовала, как он беспомощно смотрит ей в спину.

XXXIX

Жекки снова прошла через пустой, огороженный толстыми жердями, усадебный двор. Вступила на просеку и, все так же медленно и тяжело волоча ноги, побрела, не разбирая дороги. Лес, повитый дымной пеленой, выбрасывал по сторонам густые черные лапы, темнел за рядами низких кустарников. Черные вершины падали в блеклую, как дым, пустоту. Но впереди в небесном просвете, пока Жекки пыталась настичь его, что-то все время менялось.

Сначала, едва Жекки вошла в лес, она даже не особенно вглядывалась в разорванные лесными зарослями мутные просветы, обозначавшие открытое пространство, оно же — небо, оно же — вездесущая пустота. Она шла, изредка останавливаясь от странных спарадических толчков где-то в низу живота. Ноющая, как боль, ненависть нисколько не помогала ускорить шаг. Идти быстрее она не могла. Как не могла больше спокойно вдумчиво поразмыслить над тем, что случилось с ней в эти последние несколько часов. Она могла лишь чувствовать.

Боль… она была непрерывной. Багровая тьма выплескивала из сердца раскаленные куски разрывающей боли. Ненависть… саднила, ныла, как открывшаяся свежая рана. Толчки в низу живота. Коротенькие спазмы-напоминания. Только подначивали ненависть, будили гадливость. Последыш еще жив, что ж пусть. Недолго ему осталось. Одиночество в пустоте. Да, бесконечная, вселенская бездна пустоты, вырванная из сердца. Ее все оставили, она одна, и должна одна прорываться через разверзшиеся под ногами бездны. Придется идти. Надо идти, она сильная. Она все сможет. Накажет зверя. Она ничего не простит, одолеет его. Извергнет прочь, как тошнотворный кошмар. Все будет так, как она захочет, и значит, надо идти.

Когда просека обрвалась просторной лесной поляной, Жекки увидела удивительно похорошевшее за молочной заволокой, густо алевшее небо. Это было похоже на роскошный летний закат, но вместе с тем, было немного странно, поскольку до вечера оставалось еще несколько часов. Не могла же она, в самом деле, так засидеться у Матвеича, что потеряла счет времени? Нет. Не могла, тут что-то другое. Но эта мысль не удержалась у нее в голове, вытесненная привычным набором спазмовых ощущений.

Одному богу известно, как она выбралась на лесную опушку — невысокий глинянистый пригорок, обросший тощими осинками и маленькими соснами. Внизу тянулась знакомая пыльная проселочная тропа, с которой можно было свернуть на Волчий Лог, избрав короткий путь до Никольского. Или идти прямо вдоль опустевших крестьянских полей. Против обыкновения Жекки предпочла почему-то этот, более длинный путь, не став сворачивать к Логу. Она спустилась с пригорка на проселок, и увидела, что весь поднебесный простор вокруг из равномерно алеющей пустоты превратился в огромный, отливающий кровью, огненный шатер. Пугающая, веющая неземным пламенем, красота обожгла и остановила ее на месте. Жекки не находила нужным ничего объяснять себе. Постояв с минуту, она бесчувственно тронулась дальше.

У околицы маленькой деревеньки Пустошки, которая когда-то вместе с окрестной землей входила во владения Ельчаниновых, Жекки натолкнулась на многодетную семью безлошадного пьянчужки Макарова. Она и сама сейчас походила на пьяную, и даже вполне отдавала себе в том отчет, нисколько не смущаясь, что в таком виде предстанет перед какими-то случайными прохожими.

Макаров — испитой маленький мужичок с острым узким лицом, почти не обремененным какой-либо растительностью, встретил Жекки робким бегающим взглядом и немедленно потянул с головы шапку. Сколько раз Жекки приходилось против воли, после долгих упрашиваний или жалобных просьб его хнычущей бабы соглашаться нанять его на самую грязную работу. Макаров всегда обрадованно трепетал, являлся с другими работниками, но через день-другой исчезал, одолжив у кого-нибудь пятак или добившись крохотного аванса. Найти его всегда можно было в Аннинском кабаке или поблизости. Баба его, выцветшая, но все еще крепкая и прямая, как жердь, иногда поддавала вместе с ним, но чаще пропадала на какой-нибудь поденной работе, оставив маленьких ребятишек на попечение старшей, воьмилетней дочки. Отродясь у Макаровых не водилось никакой скотины, даже коз. Куры отчего-то дохли, а огород не производил ничего, кроме чахлой капусты и репы. Не было во всей округе семейства более забитого и приниженного, и сейчас было видно, как они, с мешками и котомками, торопливо, точно боясь быть уличенными в преступлении, семенят гуськом по краю дороги, в сторону от деревни. За ними стлалась лишь белесая пыль.

Увидав их, Жекки с сожалением приготовилась выслушать неизбежные здравствования и чуть замедлила шаг. Но повстречав ее у околицы, макаровские ребятишки почему-то чуть было не прыснули врассыпную. Макаров, сдернув с головы шапку, часто отрывисто закрестился, а жилистая баба, вперив в Жекки испуганные оловянные глаза, так резко подалась в сторону от обочины, что навалилась на черный забор.

— Осподи, спаси и помилуй, — прошелестела она и тоже второпях перекрестилась. — И тут-то нам неповадно.

Жекки изумленно проследила за тем, как Макаровы поспешно бросились на противоположную обочину и с чувствительной непочтительностью заторопились прочь.

«Это что-то невероятное, — подумала она. — Неужели, так напуганы из-за пожара?» Появившаяся спустя мгновение догадка вызвала у Жекки ядовитый смешок. «Ах да, я и забыла. Ведьма… для них я тоже исчадье, темная нечисть. В последние дни на этот счет мужики почему-то уже не стесняются распространяться даже в Никольском. Интересно, откуда разносятся эти слухи, и почему они вдруг стали так гласны, так живы? А впрочем, какая разница? В конце концов, чем я хуже своей прапрабабки, чем не ведьма?» И она снова отрывисто рассмеялась, и в самом деле ничуть не смутившись этим предположением. Жекки нашла в нем внешний отголосок подспудной правды, веянье собственного потаенного знания и не могла противиться голосу собственного естества. «Они раньше меня самой разоблачили меня, пусть так и будет».

Она сошла с обочины в поле. Сквозь сухую, прижатую к земле траву, повсюду пробивалась молодая зеленая поросль. И Жекки, повинуясь все тому же, неизменному в ней чувству, превращавшему ее в бессознательную сомнамбулу, и пристально вглядываясь в эту смешанную перед глазами зелень, начала отыскивать в ней что-то. Один за другим в ее руках оказывались сорванные ею длинные и совсем крошечные пучки трав, которые она угадывала чутьем, как заболевшая кошка. Она шла вдоль обочины проселка, то и дело срывая траву, не замечая, как проснувшийся ветер рвет с ее головы шаль, развевая выбившиеся длинные волосы. Не видя, как раскаленно разрастается над головой неохватное винное зарево и шумящий в ушах ветер поглощает гул огромного близкого пламени, треск полыхающих сучьев и скрежет рушашихся гигантских деревьев, не слыша даже собственный слабый голос.

— А это вот душица, ночная трава, подари сон. Это — тоненький лютик, тихое увядание. Это белый столетник — утолит печаль, да не вернет радость. Вот трава-лебеда — голодная истома, а вот и полынь — горючие слезы. Напоите меня, травки, черные и белые. Вырвете из сердца сон, вырвете вместе со звериным исчадьем — моей мукой. Напоите… только вот горицвет, горькая трава, самая нужная, куда он запропостился? Точно нарочно прячется, точно знает, что без него не выйдет снадобье. А где ты, горицвет, розовый цветик, жгучая кровь, где тебя отыскать?

Впереди, на отлогой возвышенности уже отчетливо белела стена Никольской церкви, виднелись крестьянские дома и густая окраина старинного Никольского парка, за которым была усадьба. Но Жекки все шла, не замечая пути, не сознавая, что уже свернула в сторону села, а не пошла кругом, как делала обыкновенно.

Ей представлялось, как добравшись до дома, она велит Авдотье уйти к себе во флигель, как оставшись одна на кухне, вскипятит воду в чугунке и бросит в бурлящий жар одну мелко нарезанную горсточку зелени, а вслед ей опустит целиком пучок порыжевших скрюченных стеблей, а потом прибавит еще мелкую острую горсть и еще, и еще. И встающий над плитой клубящийся пар окрасится мутно-розовым цветом, и запахнет невыносимо и сладко. Она увидела как из этого клубящегося розового марева вырастает ее черная клонящаяся куда-то вспять фигура с распущенными волосами и уже почти ощутила опьяняющий запах сотворенного ею дурмана, почувствовала, словно предвидя, изводящую боль в низу живота, как спохватилась, вспомнив про горицвет. Ведь она так и не отыскала его, а без него не бывать ни розовому мареву, ни пьянящему сладкому духу, ни изводящей кровавой истоме. Не бывать ее спасительному настою.

Это ощущение как острый укол в мозг пронзило ее ледяным испугом и прояснило сознание. Жекки увидела себя посреди сельской улицы. Сильный встречный ветер гнал над землей густые клубы пыли, клочья соломы и сухой листвы. Кругом не было ни души. Старые березы и ракиты, попадавшиеся то там, то тут, гнулись со сташной силой, и шум ветра доносил какой-то отдаленный, но казалось, все время приближающийся ровный и сильный гул. Только почувствовав запах гари и увидев летающие в воздухе мелкие черные лепестки, Жекки поняла — так гудит лесной пожар. Еще она поняла, что гудит где-то совсем рядом. Вскинула голову и увидела — все небо над ней полыхало одним гигантским зловеще-пурпурным заревом, а впереди справа, там, где всегда темнела зубчатая стена каюшинского векового бора, взмывали вверх огенные столбы и рвались крутящиеся на ветру клубы черного дыма. Жекки даже не успела испугаться, осознав происходящее, настолько стремительно возникла в ней мысль о доме, об усадьбе, о грозящей ее дому страшной беде. Она бросилась бежать навстречу летящим клочьям мусора и пыли, но быстро задохнулась, перешла на шаг, однако старалась идти так быстро, как только позволяло сбившееся дыхание и дрожащие от усталости ноги. На глаза не попадалось ни одного живого существа, улица была совершенно пуста. Кроме завывающих порывов ветра и гудящего вдали пламени не было слышно ни звука.

Жекки все еще с надеждой оглядывалась по сторонам, иногда на ходу заглядывала за распахнутые скрипящие калитки в крестьянские дворы, но нигде никого не было видно. Ей стало ясно, что Никольское покинули все его жители и мысль о том, что в усадьбе она застанет ту же безжизненную пустыню, наводила на нее отчаянье. «Да неужели никого не осталось? Неужели я совершенно одна в этом гудящем, кромешном огненном мраке? И никто не придет на помощь, если огонь подберется к усадьбе? Неужели я одна должна будут спасать дом?»