— Про тот концерт в Дворянском Собрании. Помнишь, играл четвертую прелюдию Шопена?

— Такой высокий в очках?

— Да нет, другой, худенький и без очков. Его фамилия Краюшкин. Правда звучит восхитительно? Кра-юш-кин. — Ляля раздельно по слогам произносит фамилию. — Он учится на втором курсе консерватории. Я попрасила его карточку и он мне обещал прислать. Это будущая знаменитость, вот помяни мое слово. Какое выразительное туше, какая широкая амплитуда, какой превосходный диапазон. Это не руки, а чудо. А душа? Ты поняла, какя у него должна быть душа?

— А кто у него родители?

— Родители? — Ляля растерянно хлопает ресницами. — Откуда же я знаю. Я не спрашивала, а впрочем, он говрил что-то такое про отцовский домик в Волковой слободе. Кажется, он собирался туда ехать ночевать. Значит, наверное, его родные тоже там живут. Может быть, они рыбаки.

— Рыбаки? — от изумления брови Зиночки ползут на лоб.

— Ну да, ведь в Волковой слободе живут рыбаки, или еще, может быть, лодочники.

— И ты что же, серьезно влюбилась в него?

— Я… я не знаю, не знаю в него или в его талант. Но я ни о ком не могу больше думать.

— Конечно в талант, — почему-то очень решительно заявляет Зиночка, — тут и думать нечего. Какие еще рыбаки? И как ты вообще можешь представлять себя замужем за рыбаком? Ведь это просто нонсенс. Нет, я конечно, против старозаветных предрассудков и все такое, но ты сама подумай — выйти за него замуж… это же, это…

— А фроляйн Зольцман говорит, что гимназисткам нельзя замуж, — не выдерживает Жекки, выбираясь на свет из своего уголка.

— Ты еще что тут делаешь? — восклицает Ляля, испуганно хватая Жекки за руку, — Брысь отсюда.

— Сама брысь, — Жекки вырывается и демонстративно высовывает язык. — Лялька влюбилась, Лялька влюбилась! — кричит она безжалостно громко, прыгая перед подругами с выражением полного торжества.

Ляля налетает как фурия:

— А ну марш отсюда…

Оранжевый сумрак растекается как призрачный дым, комната гаснет и Жекки устало поднимается из кресла.

XLIX

Она вернулась обратно в гостиную, прошла столовую и снова очутилась в тихой прихожей. Здесь была лестница на второй этаж. Жекки медленно, с осторожностью тяжело больного, стала подниматься по ступенькам. Во втором этаже уже давно не жили, но комнаты поддерживались в относительном порядке. Жекки следила за этим, хотя и забыла, когда последний раз заглядывала туда. Попыталась вспомнить. Да, кажется, уже порядочно давно. Все какие-то дела, заботы, какая-то суета, потом пришла боль и отодвинула вообще все на задворки сознания. А ведь оттуда, из просторной детской на втором этаже все начиналось, и вот, вероятно, почему ее так потянуло туда. Там оставался кусочек ее безмятежного самого раннего «я», воздух далекого истока жизни. Теперь круг замкнулся. Как и положено, конец и начало, нераздельные по сути, таящие в себе один и тот же внезапный провал в неизвестность, соединились.

Жекки толкнула дверь и вошла в комнату. Большую часть жизни с трех до семнадцати лет она провела здесь. Вроде бы, мало что изменилось. Те же бумажные голубые обои, две ученические картины в грубых рамках: на одной букет полевых цветов в стеклянной вазе, на другой — летний сельский вид, претендующий на сходство с ближайшей окрестностью Никольского. Обе остались от Лялиных упражнений в живописи. Справа узкий шкаф: на полках за стеклянной дверцей под большим уклоном наприющие друг на друга школьные учебники, хрестоматии и словари, внизу — полинявший глобус. Рядом стоит маленький клеенчатый диванчик. С другой стороны за белой ширмой стояла железная белая кровать. Но теперь не было ни той, ни другой. Просто пустая стена. Зато осталось самое главное, делавшее эту комнату необыкновенно наполненной — большое, до пола, полукруглое окно, от которого зимой всегда так заманчиво веяло жгучим морозом, а летом через раскрытые створки — душистым пряным дурманом из сада. Через это окно когда-то Жекки открылся мир. Он все время менялся, менялся от времени суток, времени года, времени восприятия. Пока мир не сделался чем-то привычным, Жекки нравилось за ним наблюдать.

Присев на клеенчатый диван, она посмотрела в гудящую огненными разливами полусферу. Всмотрелась и, не чувствуя удивления, сквозь кроваво рдеющий мрак, различила густую разноликую зелень своего сада, опутанную послеполуденной июльской дремой. Во дворе нестерпимо жарко, а здесь, в детской, окруженной глубокими влажными тенями, идущими от древьев, почти прохладно. Легкий ветер изредка заносит освежающий сочный запах горячей листвы. Глаза слипаются от подступающей дремоты. Вокруг все тихо, и все кажется сонным, изнуренным сладостной знойной ленью. Но Жекки упрямо разжимает веки и с наслажением, чувствуя как приятно, по-новому щемит у нее под ложечкой, предается своему нечаянному открытию.

Если лежать вот так, приподняв голову на высокой подушке, и пристально долго смотреть в зияющий пестротой полукруглый проем окна, то можно увидеть нечто совсем особенное. Древесная зелень переплетенная голубыми воздушными просветами, золотистыми солнечными пятнами и темными сгустками теней, то неподвижными, то слегка взволнованными, начинает открывать спрятанные в них лица. Из постоянного сочетания световых промежутков со всевозможными изгибами, поворотами и контурами ветвей одна за другой выступают самые разнообразные физиономии от удивительно красивых, с антично правильными профилями до на редкость безобразных, однако не менее притягательных. Можно было увидеть даже целые фигуры, от статичных, до будто бы готовых вот-вот совершить какое-то незамысловатое, вполне человеческое, действие — отпустить натянутую тетиву лука или поймать невидимо летящий мяч.

Человеческие лики перемежевывались со звериными мордами и птичьими головами. Например, дальняя круглая липа прятала в ветвях громоздкую медвежью тушу, над которой нависал полураскрытый орлиный клюв, а чуть ниже, в более светлой кроне соседнего молодого клена, таилось утонченно правильное женское лицо, казавшееся необычайно грустным и нездешним. Иногда одно дерево имело только один лик, иногда, как в той же круглой липе, скрывалось сразу несколько лиц и фигур. Находить, выбирая между сплетениями зелени разных оттенков и солнечными просветами, эти странные существа, а потом отыскиваить их через какое-то время снова, узнавая как будто давних знакомых, было занятием по истине занимательным.

«Да ведь через эти лица смотрят их души, — догадалась Жекки, — значит, деревья такие же живые, как люди, как все животные». Это было потрясающее открытие. Вместе с ним к Жекки пришла поистине кощунственная мысль о правоте древних язычников, обожестлявших природные стихии и видевших жизнь во всем, что их окружало — в воде, воздухе, камнях и деревьях. Получалось, что и эллины, которые напридумывали олимпийских богов, и вятичи, кривичи и всякие прочие славяне, обитавшие на Руси до призвания варягов, да и сами варяги — все были правы. Жекки внутренне сжалась, впервые почувствовав себя вероотступницей, судорожно нащупала на груди под рубашкой медный крестик. «Неужели мне придется рассказать об этом на исповеди отцу Василию? А что если это такой страшный грех, что его нельзя простить? Ведь сказано же — все язычники будут гореть в аду. А я — и тут уж ничего не поделаешь — стала язычницей. Значит, я попаду в ад».

Ужас от осознания себя выделенной из привычного правильного порядка вещей, тотчас пронзил ее всю от макушки до кончиков ногтей. И почти сразу же, точно в противовес, явилось упоительное чувство собственной значительности, чувство гордости, для которого, правда, еще не находилось слов, не находилось своей отдельной ячейки в общей мозаике осознного, рационально определенного.

Позднее, когда она научилась различать похожие, но куда более подвижные, изменчивые образы на небе — в облаках, ее убежденность в своей правоте, ее никому незаметное отступничество, только укрепилось, стало яснее и ярче. Да, всюду была жизнь, всюду неутолимое стремление к жизни, всюду какая-то таинственная взаимосвязь живого, взаимное его влечение и взаимное уничтожение. Со временем это стало даже слишком понятно.

Странно, но сколько бы Жекки не пыталась отыскать дерево без лица, ей это никогда не удавалось. Лица, физиономии, звериные морды были у всех. У всех живых, дышащих, гудящих листвой на ветру. У всех, отходящих ко сну, теряющих разноцветный покров с наступлением осени. У всех спящих, тянущих прозябшие ветви к холодному зимнему солнцу. Все равно они всегда смотрели на нее своими душами с неизменной приветливостью и прямотой. И вот сейчас… почему-то сейчас зелень разноликого полотна стала стираться.

Большая темная липа, в густых огромных зарослях которой Жекки всегда находила три одинаково памятных ей человечьих лица, почему-то больше не открывала их. Жекки всматривалась с мучительной настойчивостью, перебирая все возможные комбинации свтотени и зелени, и не смотря на все усилия, не могла обнаружить ни одного древесного лика. Они просто исчезли. Жекки пыталась снова и снова увидеть то, что привыкла видеть всегда, но ее видение не повторялось. Это было так мучительно, и до того невозможно, что она отказывалась верить своим глазам. «Не может быть», — мысленно повторяла она, вопреки рассудку еще и еще раз пытаясь отыскать в неподвижной листве какой-нибудь одушевленный образ. Но ничего не получалось.

Темная июльская зелень исподволь наполнялась какой-то глухой чернотой. Сплошная стена ее была совершенно плоской и вскоре обратилась в гудящий багровый вихрь. Страшная боль пронзила Жекки, и вскрикнув, схватившись рукой за горло, она открыла глаза. Она сидела все на том же клеенчатом диване в детской. За полукруглым окном зияла черная бездна, полная вьющихся, сплетающихся и схлестывающихся друг с другом языков пламени. Тяжелый запах гари настойчиво заползал сквозь запертое окно. Жекки вскочила, как ужаленная. Сладостных призраков не было и в помине. Была только отчетливая, как никогда жестокая, реальность и смутно затихающая где-то глубоко под спудом боль — послевкусие прерванного кошмара.


L


Жекки подбежала к окну. Она нисколько не сомневалась, что пожар уже вплотную подобрался к усадьбе и хотела только понять, где сейчас основное пламя, чтобы определить, сколько еше ей отпущено времени. На что его потратить она пока не решила. Все видимое из окна: ближняя оконечность парка, переходящая в сосновый бор и отделенный от него кленовой аллеей пологий травянистый спуск, за которым виднелись крыши никольских изб, — исторгало ревущий непрерывный огонь. На пепельном фоне яростный слепящий вихрь, подгоняемый ветром, взмывал заостренными багровыми языками, опадал вместе с обрушающимися стенами и стволами деревьев, и будто бы расширяясь, двигался прямо на усадьбу сплошной огненной массой. Кругом огня плескались раскаленные до бела тени, черный дым взвивался с порывами ветра, донося в разъедающем запахе палящий накал смертоносного зноя и древесного пепла.

Какой-то не вполне внятный треск, раздавшийся где-то совсем близко, вывел Жекки из оцепенения. «Крыша над левым крылом», — пронеслось у нее в голове.

Мысль, несмотря на сотрясающую все тело лихорадку, работала с неукоснительной четкостью. Жекки давно не ощущала такой рациональной ясности, такого знакомого по прежней жизни хладнокровного расчета. Зубы при этом у нее стучали, как будто от лютого холода, а руки тряслись точно у древней старухи. «Да, конечно, все эти воспоминаяния прошедшего, догрогие сердцу, милые призраки, нежность и печаль родного очага, — все это прекрасно. Они сделались частью меня, и они простились со мной, потому что почувствовали неминуемый конец. Но разве я могу принять как должное этот конец, конец меня самой?»

Стоило Жекки осознать, что она не может, что все еще не готова, вопреки всему что с ней случилось за последнее время, его принять, как ее рассуждения сразу сделались простыми и четкими, какими бывали прежде в минуты, когда она разрешала запутанные хозяйственные вопросы. Сейчас решение нужно было принять немедленно. «Справа за службами — пруд, — уверенно подсказывал ей разбуженный мозг. — В сенном сарае у людской — смотанная пожарная кишка. Помпа — тоже в сарае. Если пожар еще не дошел до служб, то можно попробовать…»

Не утруждаясь больше размышлениями, зная к тому же, что каждая секунда на счету, Жекки выбежала на парадное крыльцо. Сбежав с него во двор, она подняла голову, оглядывая дом. В самом деле, левая его сторона, ближе других подходившая к охваченному огнем куску парка, занялась пока еще робким пламенем. На крыше что-то тихонько потрескивало, поднимая к верху тонкие змейки дыма. Хуже было другое — примыкавшие к той же горящей части сада службы уже почти все полыхали. Отстоящие ближе к господскому дому людской флигель и сенной сарай только что слабо дымились. От дома их отделял пустой двор шириной примерно в тридцать сажен. Жекки не задумываясь бросилась к сараю.