Ехали они… да нет, ехали — это вовсе даже слово неподходящее. Мчались, а то порой казалось, что взаправду летели по-над землей. У Сома аж дух перехватывало, и душа в пятки уходила от этакого убийственного лета. Мотор ревел, как скаженный, фонари резали светом дорогу. А вокруг-то, господи сусе христе, ни зги не видать. Такая жуткая беспроглядная темень, и дождик, дождик проклятый так все и сеял не переставая, аж дышать под ним было тяжко. Когда въехали в лес, сделалось еще жутче, еще темнее. Их милость и не думали ехать тише, где там. Они точно с цепи сорвались, и все им нипочем стало. Тут-то Сом и пожалел первый раз, что увязался. Встрял не в свое дело. А все зачем? Чтобы ни за что ни про что головы лишиться? И так, было, совсем его проняла эта новая досада на себя, что стал уж приглядываться по сторонам, не выпрыгнуть ли, может, пока не поздно. Кто знает, что сделалось в голове их милости? Ан тут сам авто вдруг этак затрещал, дернулся и заглох. Сома подбросило и прижало к спинке сиденья.

По сторонам темнота, деревья. Сом и понятия не имел, где они. А их милость ни слова не промолвили. Бросились к капоту, поковыряли там что-то. Тут у них в руке фонарик маленький засветился, какого Сом прежде не видывал, электрический фонарик. Горел почитай ярче, чем газовый рожок, а размера такого малого, что и в руке-то не сразу разглядишь. Но ничего, никакого движения, должно, шибко что-то сломалось. И опять их милость ни словечка не проронили. Лицом обернулись — ну чистый мел, а глаза неподвижным углем, как нож, блеснули. И только. Молчком, с этим своим фонариком они и метнулись в сторону от пролеска. Прямиком в чащобу. Сому уж тут всурьез сделалось не по себе. А делать нечего. Пришлось догонять их милость.

Шли их милость очень быстро, ловко нагибаясь под ветками, перепрыгивая через поваленные стволы и коряги. Сом то и дело спотыкался, пару раз падал, ударяясь обо что-то твердое. Но подняв голову, находил впереди мерцающий яркий огонек и плелся, пыхтя вслед за ним. Шли они будто все время в гору, тяжело пришлось Сому. Чего уж там. Задыхался, тело-то грузно и вяло, не в пример их милости. Карабкался — язык на плече. Цеплялся за кусты и еловые ветки. И уже почти взобрался на самую макушку этого окаянного косогора, и яркий огонек мелькал довольно уж далеко впереди, как случилось нечто и впрямь невиданное, диковинное.

Всю беспросветную дождливую тьму на несколько сот саженей кругом в одно мгновенье точно пронзило слепящим светом, так что сделался виден каждый маленький сучок на стволе, каждая малая веточка, каждая жухлая травинка под ногой. Точно молния, только без грома. Сом ахнул и прикрыл глаза, и впервые за все это темное время услыхал, как их милость закричал. Изо всей своей нечеловечьей мочи вскричал там впереди, на самой лесной крутизне, в нависшей кругом бескрайности. И слово, что они точно вырвали из себя, что прокатилось, как грозовой раскат по непроглядному окрестному мраку было: «Жекки!» Сом испугался.

До того еще была скудная мыслишка, что это зарница мелькнула от пожара, да тотчас и сгинула. Какое уж там — та слепящая вспышка была сродни солнцу, а не земному пламени. И сравнивать нечего. А уж после крика их милости и вовсе, словно что в понятии изменилось. Страшно сделалось до жути, и тут уж в другой раз пожалел Сом, что последовал за их милостью. Ну а как открыл глаза, увидал, что ничего особенного не случилось — все так же темно, кусты и деревья кругом вроде те же, и сам он и цел, и невредим, и даже впереди огонек от фонарика разглядел. Не стал даром время терять, поспешил опять за ним сквозь потемки. Только, вишь, сердце подсказывало, что не к добру все это, и небесный этот пламень — немое сияние, и погоня эта, и вообще — все напрасно. Стучало сердце надсадно, больно, мол, постой Сом, не ходи туда, не к чему тебе глядеть, что там. Ничего ведь ты не поправишь, не изменишь, а сам себе на душу камень положишь навсегда. Ан не послушался. Пошел. Не совладал.

Впреди-то уж и огонька никакого не видно было, а только Сома точно чутье какое туда вело. Не мог уже остановиться. Шагать стало вольнее, знай себе раздвигай перед собой ветки да еловые лапы, отряхивай их от дождя. Так в другой раз отвел этак тяжелую мокрую ветку — увидал широкий просвет, поляна большая, стало быть. От неба над головой будто малость светлей. И тут-то сердце сжалось и будто остановилось. От брошенного на земле фонарика расплылось светлое пятно. Подножья еловых стволов, покрытые мхом какие-то выступы, будто проросшие из земли, и даже сморщенные черные головки каких-то помертвелых цветов на кустах, разросшихся вблизи этих земляных наростов, — все обрисовалось отчетливо даже при малом том свете от фонарика их милости.

Сами их милость тоже лежали тут, на земле. Лежали ничком, охватив обеими руками большущий черный валун. Камень поднимался из земли. К нему отовсюду клонились черные еловые ветки, а их милость лежали, уткнувшись головой в землю. Дождик капал им на спину, за воротник, на голову. Волосы их совсем намокли. Сом смотрел и не верил своим глазам. Плечи их милости ходили ходуном. Из придавленной к земле груди вырывались какие-то рваные стоны, похожие не то на стенанья раненого зверя, не то на человечьи неукротимые рыданья. И еще разглядел: в правой руке их милости, прижатой к камню, поблескивала, отливая золотом, чуть потемневшая от дождя, но все еще светлая, и будто живая, полоска желтого шелка.


Конец