Это была их первая серьезная размолвка. Жекки срывалась на крик, убеждая его, что он не смеет так поступать с ней. Аболешев был холодно вежлив и непреклонен. Жекки попробовала разрыдаться. Она знала, что Павел Всеволодович не любит спонтанных эмоций, и рассчитывала, что он откликнется на них вполне определенным образом. В его ледяной броне образуется брешь, и какая-то часть его настоящих чувств все-таки вырвется наружу. Но, утешая ее с той же выверенной холодностью, он почти ничего не сказал, зато позволил себе всего лишь один единственный поцелуй. Короткое пронзительное, как электрический разряд, прикосновение холодных губ к ее соленым от слез губам словно бы сотрясло мироздание, и этого оказалось довольно. Жекки еще злилась и терзалась обидой, а изнутри ее уже окатил такой несокрушимый прилив страсти, что она растерялась. Состоялось нечто вроде примирения. Жекки пришлось уступить. Провожая Аболешева, она потребовала, чтобы он постоянно извещал о себе письмами а, если будет такая необходимость, то и телеграммами.

Так впервые после свадьбы они расстались более, чем на два месяца. Разлука далась Жекки не легко. Если бы у нее не было ежедневных хозяйственных забот, долгих задушевных разговоров с Матвеичем и общения с Серым, то наверняка тоска по Аболешеву довела бы ее до полного нервного истощения. Хуже всего оказалось то, что по возвращении из Москвы Аболешев по-прежнему нуждался в лечении.

Его отлучки в Москву стали регулярными. Затем к ним добавились поездки по делам фабрики Восьмибратова и собственного имения, заложенного в крупном Петербургском банке. Словом, Жекки могла бы посчитать на пальцах одной руки те месяцы в течение года, что они проводили вдвоем. Ссоры из-за этих отъездов тоже стали почти обыденностью. Правда, как будто, благодаря усиленному лечению под руководством доктора Облеухова Аболешеву стало лучше. Приступы страшных конвульсий больше не повторялись.

Наружно Аболешев производил довольно благоприятное впечатление. Только неизменная слабость, тяжелая апатия и глубокая грусть, застывшая в его аквамариновых глазах, напоминали о его нездоровье. В таком состоянии он обыкновенно возвращался после своих поездок: измотанный, бледный, страдающий от ломоты во всем теле. Жекки попыталась с присущей ей запальчивостью воспротивиться подобному самомучительству, однако Аболешев успокоил ее: уж лучше мучиться несколько дней в конце поездки, чем переносить еще худшие страдания месяцами. С этим нельзя было не согласиться. Возвращаясь домой, Аболешев быстро восстанавливался, после чего начинал походить на здорового человека. И так, месяца три — четыре, до того, как ему снова требовалось куда-нибудь ехать.

За последний год к привычным размышлениям Жекки о болезни мужа, к упрекам совести за постоянные срывы и ссоры из-за его поездок, стали все чаще примешиваться ревнивые подозрения.

Она пыталась не давать им ход, но они упрямо возвращались к ней снова, и снова, в конце концов, вытеснив на второй план все прочие рассуждения. «Зачем ему ехать к Восьмибратову, если деньги уже выплачены, а в текстильном деле он разбирается не лучше, чем я в музыке». А эта ужасная записка, выпавшая из кармана его пальто как раз в то время, когда Павлина, чистила господский костюм, а Жекки проходила мимо: «Я смогла достать только две dos. Ждите ровно в восемь». Жаль, что без подписи, а то Жекки заставила бы его поведать об этой таинственной встрече в восемь и о той, что просила его ждать. Жаль еще, что Жекки испытывала какую-то подспудную неприязнь к такого рода подозрениям. Не то она могла бы устроить несколько показательных истерик и заставить Аболешева во всем сознаться.

Только что ей даст его признание? Да, может быть, ему действительно надо время от времени консультироваться с доктором Облеуховым, и, судя по всему, эти консультации он неплохо совмещает с какими-то посторонними визитами. Может быть, он ищет знакомства с другими женщинами потому, что после той ночи дал обещание Жекки не тревожить ее, и с другими у него все как-то иначе? А может быть, он уже нашел ей какую-то постоянную замену, возмещающую утраты, понесенные в официальном браке? Ведь выяснилось же недавно, что у председателя судебной палаты Сомнихина помимо законной жены Елизаветы Антиповны была в Нижеславле вторая, невенчанная, а по сути, тоже жена, подарившая ему троих ребятишек? А чем Аболешев хуже Сомнихина?

Последнее предположение заставило Жекки настолько критично пересмотреть интимную часть отношений с Аболешевым, что она вынудила себя попробовать сломать привычный статус-кво. А вдруг тот единственный раз был просто необъяснимой случайностью и если не избегать этого, а наоборот попробовать еще, все наладится? Она уверила себя, что и Аболешев задумывается о том же, но не решается намекнуть на что-то подобное из-за данного ей слова. Поэтому Жекки посчитала возможным своими силами разрубить Гордиев узел, и однажды поздним вечером сама пришла в комнату Аболешева.

Он испытующе посмотрел на нее, отвернулся и решительно отошел к окну. И так, намеренно стоя спиной, сказал огрубевшим сдавленным голосом: «Нет, Жекки. Этого больше не будет. Возвращайся к себе». Услышав это, она как ошпаренная вылетела из комнаты. Надо же было выставить себя такой… такой никудышной фефелой. И почему раньше в выражении «сгорать от стыда» ей чудился только какой-то метафорический смысл. На самом деле человек вполне может сгореть от стыда. В тот вечер она была тому живым доказательством.

Само собой, после этого ни о каких попытках еще что-то изменить, не могло быть и речи. Но сомнения и тревожные мысли не отпускали ее. И чем дальше Жекки углублялась в поиски ответов, объясняющих поведение мужа, тем однозначнее склонялась к выводу — Аболешев ей изменяет.

Бывали минуты, когда она могла бы с полной уверенностью утверждать это, если бы… Если бы такие крайние, настигавшие ее, приливы отчаяния не перебивали сказанные когда-то Аболешевым слова, всегда взрывавшие ее память ярким слепящим светом: «Что бы потом ни случилось, знай, в этом мире я люблю только тебя, Жекки, люблю и буду любить только тебя». Да он это сказал, словно предвидя будущие размолвки и неизбежные недопонимания. По-другому и быть не могло. В отличие от нее, доверчивой и наивной, вступая в брак, он, наверное, знал, что предстоящий им совместный путь не будет устлан одними розами. После той первой ночи он просил ее верить ему. Жекки закрывала глаза, воображая себе его лицо в ту сокровенную минуту, и как никогда ясно понимала, что обмануть ее способен кто угодно, только не Аболешев. И дело было даже не в словах, а в том, до какой степени, как она чувствовала, неорганична Аболешеву любая ложь, даже самая мелкая. «Нет, он не мог бы меня предать», — уверяла она себя и успокаивалась. Но так как в поведении Павла Всеволодовича с течением времени ничего не менялось, одних успокаивающих воспоминаний становилось недостаточно. Сомнения подкрадывались снова и снова.

Мало того, что Жекки терзалась бешеной ревностью, ей по-прежнему не хватало духу заявить напрямик о своих подозрениях, а значит, ее терзания только усиливались. Она была убеждена, что Аболешев со свойственной ему прямотой, в случае чего, тотчас подтвердит ее обвинения, и тогда ему не останется ничего другого, как заняться оформлением развода. А развод с ним представлялся ей такой катастрофой, страшнее которой была, пожалуй, лишь смерть — ее или его, не важно. Жекки давно не разделяла себя с ним, и как ей казалось, не смотря на почти полную уверенность в его измене, Аболешев точно так же не разделял свою, и ее жизнь, и в глубине души по-прежнему был предан лишь ей одной. Так, по крайней мере, говорило ей сердце. Следовательно, всякие объяснения, демонстративные приступы ревности и тому подобные проявления справедливого негодования не только лишались смысла, но и могли добавить новые сожаления в придачу к уже существующим.

«Пусть уж все будет, как будет, а там посмотрим», — решила она. С этой мыслью она она прожила весь последний год и с ней же вошла сейчас в бывший отцовский кабинет, ставший теперь законной резиденцией Аболешева.

XVI

Павел Всеволодович полулежал перед растопленным камином в широком кресле. От камина по комнате расходилось тепло и растекался завораживающий, трепещущий, как породившее его пламя, красноватый дремотный свет. Другое освещение отсутствовало вопреки наступившим сумеркам.

Красные всплески огня четко обрисовывали чугунные завитки каминной решетки, круглый циферблат каминных часов, светлое пятно от рубашки Аболешева, плотно обложенное невидимым бархатом его домашней куртки и чуть выше — бледное тонкое лицо, обросшее темной щетиной. Из-за невыбритых щек и висков обычно тщательно подстриженная маленькая бородка Аболешева, соединенная с изящной линией усов, казалась массивнее и грубее. Тонкие прямые черты лица сделались проще, размякли и потускнели.

Растянувшись в кресле, Аболешев безотрывно смотрел на огонь. И пламя, точно уподобившись направленному на него, неумолимому взгляду, непрерывно и безжалостно поглощало текущие навстречу ему невидимые лучи.

При появлении Жекки из темного угла, как из укрытия, вышел Йоханс, держа в руках поднос с графином вина и пустыми бокалами.

— Добрый вечер, — сказал он ей, выходя из кабинета.

— Жекки? Ну, наконец-то. — Голос Аболешева прозвучал, как будто бы шел из подземелья.

— Когда ты приехал? — спросила она его, целуя и склоняясь к нему лицом.

Он притянул ее ближе к себе, так что она почувствовала сквозь блузку, скользящий атлас его куртки. Его ответный мягкий поцелуй как всегда вызвал у нее легкое помешательство.

— Около трех, кажется, — ответил он и тут же в свою очередь задал вопрос, отстраняя от нее губы. — Ты что плакала сегодня?

Жекки в который раз изумилась его способности видеть ее насквозь, способности замечать самые незначительные перемены в ее внешнем облике, улавливать отпечатавшиеся во вне малейшие колебания ее души и самые неуловимые, тончайшие внутренние движения. Так мог чувствовать и понимать лишь человек, неразрывно связанный с ней узами, более прочными, чем заурядная супружеская связь. Не отдавая себе в том отчет, Жекки принимала это как доказательство их двуединого естества, которое нельзя было разорвать никакими внешними силами. И разве не удивительно, что из всех, пережитых ею за сегодняшний день событий, он безошибочно выделил то, что произвело на нее самое тягостное впечатление?

— Да, немножко, — созналась она, — я услышала плохие новости.

— О скупке лесных участков?

— Ты тоже слышал?

— Да, в Нижеславле. — Аболешев с некоторым усилием оторвал руку, сжимавшую ее предплечье. Продолжительное физическое напряжение по-прежнему было ему в тягость. — Говорят, этим занимаются какие-то приезжие люди с большим капиталом. Скупают без оглядки, потому что казна, будто бы, со временем перекупит наш лес по любой цене.

— И что ты об этом думаешь?

Аболешев вяло откинулся на спинку кресла, запрокинул вверх голову, закрыл глаза. Ну вот, он опять хочет устраниться от этого тяжелого, но столь важного для них обоих вопроса. Если бы он не был так апатичен, так слаб, так раздавлен какой-то неведомой Жекки, ускользающей от ее сознания неодолимой тяжестью, то конечно, что-нибудь придумал. Тогда он, безусловно, помог бы ей выбраться из этого душного тупика, тогда они выбирались бы вместе. Но, глядя на его неподвижную, тонкую, фигуру с запрокинутой головой, распластанную в кресле, Жекки понимала, что рассчитывать на помощь Аболешева в таком деле, как борьба за Каюшинский лес, ей не придется. Он может все прекрасно понимать, но ничегошеньки не сможет сделать.

— Я думаю, ты напрасно надеешься одолеть этих людишек, — сказал он, медленно проговаривая слова. — Лучше не ввязывайся, Жекки.

Холодная отстраненность, возникавшая всякий раз, когда он заговаривал о людях, как всегда неприятно оцарапала слух. Было похоже, что он говорил о каких-то неприятных ему существах, на которых он может смотреть лишь со стороны, и при этом сам не имеет к ним никакого отношения. Эта его манера говорить всегда больно задевала Жекки, а подчас даже пугала, поскольку она видела, что Аболешев ни капли не притворяется, и оттого в подобных случаях его голос звучал особенно непреклонно и безжалостно.

И еще ей показалось невероятным, что он говорил примерно то же, что и Федыкин, как будто они подслушали друг друга. Или Аболешеву может быть, надо объяснять, почему она ни за что никогда не смириться с продажей своего леса?

Жекки пристально вгляделась в поблекшие, почти утратившие прежний аквамариновый цвет, глаза мужа. Золотые отблески огня тонули в кромешной, поглощавшей их, бездне. Жекки оторопела. Эти любимые глаза смотрели на огонь с таким неприкрытым отчаяньем и с такой безнадежной тоской, что она, не выдержав, схватила бессильно повисшую руку Аболешева, прижалась к ней губами и прижималась до тех пор, пока он сам осторожно не высвободил свои занемевшие пальцы. Конечно, он все понимает, ему ничего не надо объяснять, и более того, он похоже, видит нечто такое, чего Жекки увидеть пока не в состоянии. Только невозможно поверить, что он безропотно готов смириться с тем, что открывается ему в там, в той отверстой огенной пустоте, что проступает сквозь трепещущие языки пламени. Невозможно принять его чересчур скоропалительную безнадежность. Как невозможно жить, зная, что все напрасно. Нет, чтобы он ни говорил, и чтобы он там ни предвидел, Жекки не собирается опускать руки, и то, что она решила для себя накануне, все равно не подлежит пересмотру, даже если Павлу Всеволодовичу сильно не понравится ее затея.