Утренний Лондон заволокло холодным туманом.

Процессия выдвинулась из тюрьмы Ньюгейт по известному горожанам маршруту, и повозки с Растяпой, а также еще двадцатью везунчиками нещадно забрасывали тухлыми отбросами, а из окон поливали помоями. Думая о виселице, Пепе позабыл уже и о похищенной когда-то девочке в венецианском квартале, и о костерившей его на чем свет стоит тетке Росарии, и о прочих сородичах, всю жизнь пытавшихся научить его уму-разуму, но так и не преуспевших в этом благом занятии.

За городом промозглый туман понемногу рассеивался. В Тайберне уже вовсю готовились к представлению, торговцы суетились у своих прилавков, а зеваки на разные лады острили и делали ставки, чей висельник спляшет веселее в матушке-петле.

На Тайберн-роуд с повозкой Пепе поравнялся всадник. Сидевший на тонконогом вороном жеребце мужчина лет тридцати пяти — сорока на вид старался не смотреть на приговоренных и поскорее разминуться с жуткой процессией и все же, огибая третий обоз, где везли Растяпу, неожиданно встретился с цыганом взглядом. Глаза его вдруг потеряли присущий им синий цвет и сделались пустыми, как белесый лондонский туман. «Это, видать, лунный бог Алако[46] его глазами посмотрел на меня сейчас!» — подумал тогда Пепе, но всадник толкнул шпорами бока коня и проскакал мимо, в сторону города, лишь дрогнули перья на шляпе да короткий дорожный плащ взметнулся за спиною напоследок, словно бы с пренебрежением отпуская смертнику грехи.

Устроенная из трех соединенных вершинами балок, виселица поджидала своих гостей. Еще немного подразнят разгоряченную ожиданием публику — и в петлях-плодоножках древа смерти созреет новый урожай. «Ведь накаркала мне, старая ведьма!» — недобрым словом помянул Растяпа давно уже почившую тетку.

Было сыро и холодно, как всегда в этих краях.

По устоявшемуся обычаю всем приговоренным надели на головы колпаки. Пепе получил такой, что не возникло ни малейшего сомнения: эти уборы передают по наследству так же, как королевскую корону, да и снимают подчас вместе с головой…

Цыган попал в первую семерку взошедших на эшафот, и тут толпа заколыхалась, расступаясь перед несколькими конниками, однако неожиданные изменения в сценарии казни пришлись публике по вкусу. Оживление зрителей росло по мере того, как лошади, расшвыривая грудью самых медлительных зевак, прокладывали себе дорогу. Так медленно и неуклонно движется в бурном море военная флотилия.

Один из богато разодетых всадников спешился и взбежал по ступенькам к палачу у виселицы.

— В честь коронации его величества, отныне божьей волей короля Англии, Шотландии и Ирландии, Карла Стюарта нынче утром был подписан указ об амнистии всех, кого приговорили к казни сего дня! — зычным голосом провозгласил он на всю площадь, похлопывая себя свернутым в свиток документом по раструбу перчатки. — Повешение заменяется поркой с дальнейшим изгнанием из страны. Король умер — да здравствует новый король!

Пепе стоял, не веря своим ушам, а потом, когда всем им развязали руки, стянул колпак и, сунув его кляпом в рот, засмеялся. «Ведь обманулась, старая ведьма! Обманулась!»

Тем временем всадник, в котором глупый бродяга узрел цыганского бога, заметил на дороге приближавшуюся дуврскую карету. Клочковатый туман все еще мешал ему как следует разглядеть коней и экипаж, однако мужчина узнал его шестым чувством и припустил жеребца быстрее. Лошади заржали, и тогда из окна кареты нетерпеливо выглянула женщина…


Преодолев многие мили от порта Дувра до Лондона, карета свернула на ровный тракт. Кони в упряжке заржали. Эртемиза высунулась в окно, когда Гоффредо уже приблизился, и помахала ему рукой. Он обнял ее прямо с седла, приноравливаясь к ходу экипажа и едва успев придержать шляпу.

— Как вы добрались? Устала?

Торопливо его целуя, она покачала головой:

— Только когда переправлялась через Па-де-Кале. Немного потрепало, ночью был сильный шторм.

Бернарди окликнул кучера и по-английски попросил его остановиться. Только тут недогадливый возница придержал лошадей, давая всаднику возможность спрыгнуть на землю.

— Кажется, я становлюсь суеверным: мне пришлось сейчас проехать по Тайберн-роуд, а там как раз везли ньюгейтских смертников…

Кучер, услыхав его, засмеялся и что-то сказал. Плохо понимавшая местный язык, Эртемиза вопросительно посмотрела на мужа, лицо которого сразу прояснилось.

— Он говорит, с самого рассвета ходили слухи, что из-за предстоящей коронации Карла все приговоренные в стране сегодня будут помилованы, — перевел Шеффре.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — ответила она и торопливо позвала его в карету; привязав коня сбоку от экипажа, Бернарди сел к ней, а дуврский кучер щелкнул кнутом. — Ты виделся с моим отцом?

— Да, позавчера. Он очень ждет тебя.

— Ты думаешь?..

— Да я уверен!

Эртемиза вздохнула, ощущая невероятное облегчение. Во время путешествия из Неаполя во Францию, а оттуда — в хмурый Альбион, больше всего она переживала о том, как примет ее отец. Узнав, что дочь и ее семья намерены некоторое время обретаться в Англии, приглашенный Карлом в качестве придворного художника Горацио Ломи отыскал в Лондоне зятя и долго с ним беседовал об Эртемизе, пока еще занятой выполнением контракта в Италии, а когда Шеффре пообещал позаботиться об их встрече, благодарно пожал ему руку. И все же после стольких лет отчуждения Миза страшно волновалась.

— Как он?

— Замечательно. Обе девочки не отходили от него, а когда он увидел Сандрино, то воскликнул: «Так это же вылитый Амур-Победитель Меризи!»

Она не сдержала улыбки удовольствия:

— Ему всегда нравился Алиссандро, а Сандрино — просто его маленькая копия. Как же я по всем вам соскучилась!

— Еще он посмотрел рисунки Пруденции и сказал, что из нее, пожалуй, может выйти толк, ежели ты позволишь ему приложить к этому некоторые усилия…

— Ох, батюшка, каков хитрец! А ты? Чем занимался все это время ты?

Он таинственно улыбнулся и, заигрывая, прикусил губу.

— Нет, ну в самом деле? Фредо! Говори же!

— Это сюрприз, — ответил Бернарди.

Эртемиза сощурилась:

— Тогда я спрошу синьору Каччини и ее мужа. Или Фиоренцу!

— Спроси. Все они знают, что это сюрприз. Но, пожалуй, если к вечеру я сочту, что ты как следует отдохнула с дороги, и ты успеешь собраться в «Блэкфрайерс», тебе удастся узнать кое-что.

— И пожалуйста! — зевнув, сдалась она. — Ты прекрасно знаешь, что коли уж я лягу спать, добудитесь вы меня не ранее, чем… э-э-э… а какой сегодня день недели?

— Четверг, — с веселым смехом подсказал Шеффре, целуя ее руку.

— Ну что ж, если я усну сегодня, в следующий раз мы увидимся только в субботу.

Несмотря на все заверения, любопытство не позволило ей проспать интригу, но к моменту пробуждения в их доме не было уже никого, кроме нее и служанки, которая говорила и понимала итальянский в той же мере, что и Эртемиза — английский. На туалетном столике лежала записка, почерком Гоффредо гласившая: «После — спускайся к карете, которая тебя ждет». Служанка помогла ей надеть наряд, сшитый в сдержанной нордической манере, и Эртемиза оглядела себя в зеркале, любуясь мягкими складками элегантного бархатного костюма того самого насыщенно-синего оттенка, что всегда был ей к лицу. В моде она смыслила мало и дома всегда полагалась на знания своей портнихи, однако то, что она увидела в отражении сейчас, ей понравилось не меньше. Английская швея, как видно, учла и ее положение, настолько изящно прикрыв баской пока еще только-только обозначившийся животик, что художница выглядела теперь, пожалуй, даже стройнее, чем когда бы то ни было прежде. Руки, как всегда для таких выходов, пришлось прятать в черные перчатки, из-за чего на родине за нею давно уже закрепилось прозвище Mistress-in-nero[47].

Карета и в самом деле ждала на подъездной дорожке у дома. В городе накрапывал мелкий дождик.

— В «Блэкфрайерс», насколько я понимаю, — сказала Эртемиза на ломаном английском, кучер на ломаном итальянском ответил, что всё знает, и вскоре они оказались у высокого здания с прозрачной крышей, окруженного множеством карет, крытых повозок и толпами стекающихся отовсюду людей.

Зябко кутаясь в белое манто, Миза шагнула на застеленную досками дорогу. Идти пришлось, перескакивая вместе с другими прохожими с настила на настил и придерживая повыше подол, чтобы не перепачкаться грязной жижей, в которую из-за непогоды превратились все подходы к строению. Привычной к вымощенным камнем флорентийским, римским и неаполитанским площадям, ей было странно видеть слякоть вокруг здания королевского театра.

— Миза! — донесся откуда-то голос, знакомый ей с самого рождения.

Она отвлеклась от изучения земли под ногами и стала озираться в потемках. И тут ее взяли за руку.

— Миза…

Горацио растерянно и по-детски робко смотрел на нее. Эртемиза выдохнула, прикрыла глаза.

— Здравствуйте… — сказала она; он развел руки, и, на мгновение замешкавшись, Миза стремительно его обняла. — Здравствуйте, отец!

— Прости меня, Миза, — попросил он, целуя ее в щеки.

— Да, да, да! — горячо ответила она.

А потом, уже внутри театра, их окружили знакомые лица.

— Ассанта?

— Да, дорогая моя. И Раймондо! Вот он.

— Рад видеть вас, Эртемиза!

— Франческа! Джованни! О, синьор Галилей! Дядюшка Аурелио! О, боже! Вы все здесь, неужели я не сплю?! Девочки! Сандро!

— Мы не столь бесчеловечны, моя милая, чтобы являться к тебе во сне! С тебя станется в таком случае остаться во сне насовсем.

— Ассанта, как обычно, внезапна в своих умозаключениях и скромна в прогнозах.

— Да, дорогой, я очень реалистично оцениваю нашу роль в жизни этой синьоры. Не так ли, Миза?

Та посмотрела по сторонам, пытаясь отыскать взглядом Шеффре, но ее тут же увлекли на балкон слева от сцены. Ассанта показывала ложу, в которую обещал прибыть его величество новый король Англии, Франческа, извинившись, куда-то удалилась вслед за мужем, а Галилео сел у самых перил балкона на скамейку.

И с появлением в «Блэкфрайерсе» его величества началась комедия-балет Франчески Каччини, премьера которого состоялась еще зимой во Флоренции. Музыкальный спектакль «Освобождение Руджеро» был столь неожидан и не похож ни на что, созданное кем-либо прежде, что на родине и в Варшаве, откуда прибыл польский король Владислав IV, его ждал оглушительный успех. Эртемиза видела оперу впервые, но теперь поняла, что, в дополнение к прочему, вызвало такой фурор вокруг «Руджеро»: роль Мелиссы, спрятавшись, как обычно, под венецианской маской и псевдонимом Кукушонок, исполняла Фиоренца, и это было самое чистое и звонкое меццо-сопрано, которое когда-либо слышали в Тоскане. Англичане аплодировали ничуть не тише, и девушка, выходя на поклон вместе с другими певцами, взглянула из-под маски на балкон Эртемизы. И тут Франческа Каччини, поклонившись ложе Карла и зрителям, пригласила на сцену «своего коллегу и лучшего друга», который оказал ей неоценимую помощь в постановках этого спектакля, а также хотел бы внести свой вклад в чествование нового правителя, впервые исполнив перед ним симфонию собственного сочинения. Эртемиза ощутила, как испытующе смотрит на нее сидящая подле Ассанта, а когда снова перевела взор на сцену, увидела стоявшего перед оркестром мужа.

— Я отдаю на ваш суд то, что принимало свое нынешнее обличие в течение шести лет, — негромко и очень просто сказал он по-итальянски. — Не знаю еще, что из этого получилось, но называться оно захотело не совсем обычно. Эта небольшая вещица называется «Горькая полынь», и она — то немногое, в чем я могу выразить свою бесконечную благодарность одному прекрасному человеку.

Эртемиза тихо ахнула, а отец сжал ее локоть и молча указал глазами на сцену, где сейчас, приложив к щеке скрипку так, словно это была рука любимой женщины, ди Бернарди поднял смычок.

И полилась музыка. И это была самая чудесная мелодия, которую когда-либо в самом лучшем из снов слышала Эртемиза. Она то стихала в оркестре за спиной создателя, то вдруг снова напирала, раздвигая невидимые преграды подобно тому, как распускается набирающий цвет бутон, от нее хотелось и плакать, и смеяться, и невыносимо трепетные — и печальные, и радостные — переживания снова трогали душу, точно это происходило впервые. Это была симфония запредельного мира светил, которую когда-то, давным-давно, не успел пообещать ей венецианский учитель музыки, но которую сотворил флорентийский композитор…

А когда унялось волшебное vertigo, Эртемиза поняла, что стоит на мосту над Темзой в объятиях Бернарди, и сверху на них сеется нудный ночной дождик Лондона.

— Я люблю тебя…