Александр Дюма
Госпожа де Шамбле
НЕСКОЛЬКО СЛОВ ЧИТАТЕЛЮ
Сколь же необычна история, дорогой читатель, которую я собираюсь вам рассказать или, вернее, которая будет вам рассказана.
Она написана человеком, ничего, кроме этой истории, не написавшим. Это страницы его жизни, или, точнее говоря, это вся его жизнь.
Жизнь человека измеряется не количеством прожитых лет, а минутами, когда его сердце билось учащенно.
Так, иной старец, почивший в восемьдесят лет, в действительности жил всего лишь год, месяц или даже день.
Жить — это значит или быть счастливым, или страдать.
Попробуйте перелистать перед человеком, лежащим на смертном одре, дни его жизни — он узнает лишь те, что принесли ему смех на уста или наполнили слезами его глаза. Другие же покажутся ему тусклыми, окутанными туманом и неприметными; он даже не сможет сказать, составляют ли эти дни часть его жизни или относятся к чужой судьбе. Он лишь израсходовал их, а отнюдь не прожил.
Дольше всех живет тот, на чью долю выпало больше всего испытаний.
У меня был друг.
Вам известно, какой широкий смысл придают слову «друг».
В нашем условном языке «друг» даже не всегда означает «приятель» или «товарищ». Нередко другом называют обычного знакомого.
В данном случае, если вам угодно, слово «друг» будет относиться не к приятелю, не к товарищу, а просто к приятному знакомому.
Этого друга звали, да и зовут, Макс де Вилье.
Я познакомился с Максом во время охоты в Компьенском парке, в ту пору, когда герцог Орлеанский командовал военным лагерем.
Это произошло в 1836 году — я писал тогда «Калигулу» в Сен-Корнее. Макс, школьный товарищ герцога Орлеанского, был лет на десять моложе меня.
Этот хорошо воспитанный светский человек лет двадцати пяти-двадцати шести, отличавшийся прекрасными манерами, был джентльмен до мозга костей. (Я позаимствовал у англичан данное понятие, отсутствующее в нашем языке, чтобы лучше выразить свою мысль.)
Макс был небогат, но жил в достатке; не блистал красотой, но был недурен собой; не будучи ученым, много знал; наконец, не учившись на живописца, был художником и мог невероятно быстро и удачно воспроизвести контуры лица или набросать пейзаж.
Он обожал путешествовать: побывал в Англии, Германии, Италии, Греции и Константинополе.
Мы очень нравились друг другу и, когда охотились у герцога Орлеанского (это было раз пять-шесть), всегда располагались один подле другого.
То же самое происходило за ужином: будучи вправе рассаживаться по своему усмотрению, мы переглядывались, близко сдвигали свои стулья и на протяжении всей трапезы разговаривали не умолкая.
Мой друг принадлежал к той редкой породе людей, которые умны, но не придают этому значения.
Наши близкие отношения меня очень устраивали — и на охоте, поскольку он был осторожен, и за столом, поскольку он был остроумен.
Я думаю, что и Макс очень любил меня.
К тому же у нас с ним было странное сходство: мы оба не играли в азартные игры, не курили и пили только воду.
Он часто говорил мне:
— Если вы когда-нибудь соберетесь путешествовать, известите меня: мы поедем вместе.
В 1838 году я отправился в Италию, и мы с Максом потеряли друг друга из виду.
В 1842 году, находясь во Флоренции, я узнал о смерти герцога Орлеанского. Я вернулся на почтовых, успел на панихиду в соборе Парижской Богоматери и принял участие в похоронной процессии в Дрё.
Первым, кого я увидел в церкви, был Макс.
Он показал мне жестом, что рядом с ним, на поднимающихся уступами скамейках, есть свободное место.
Я поднялся к другу. Мы обнялись со слезами на глазах и молча, держась за руки, сели рядом.
Было ясно, что мы оба думаем об одном — о той поре, когда вот так же сидели бок о бок за столом бедного принца, как теперь сидим в церкви, одетой в траур.
Во время службы мы перекинулись лишь парой фраз:
— Вы поедете в Дрё, не так ли?
— Да.
— Мы поедем туда вместе.
— Благодарю.
Мы отправились в Дрё и последними отошли от гроба покойного.
Эта привязанность, которую мы с Максом почти в равной мере питали к третьему лицу — не скажу к принцу, ибо мы были чужды честолюбия и относились к герцогу Орлеанскому не как к принцу, — эта привязанность скрепила узы нашей дружбы: должно быть, мы перенесли друг на друга ту часть расположения, в которой больше не нуждался именитый усопший.
Мы вместе вернулись в Париж, и, прощаясь, Макс сказал мне во второй или третий раз:
— Если вы когда-нибудь соберетесь путешествовать, напишите мне.
— Но где же вас найти? — спросил я.
— Здесь всегда будут знать, где я нахожусь, — ответил Макс. И он дал мне адрес своей матери.
В 1846 году, то есть десять лет спустя после того, как мы с Максом впервые увиделись, я решился отправиться в Испанию и в Африку. Я написал Максу:
«Хотите поехать со мной? Я уезжаю.
Письмо я отправил по указанному адресу.
Через день пришел такой ответ:
«Невозможно, дружище: моя матушка умирает.
Молитесь за нее!
Я уехал один. Путешествие продолжалось полгода.
По возвращении мне передали все письма, полученные во время моего отсутствия.
Не читая, я бросил в огонь те из них, что были написаны незнакомым мне почерком.
Среди тех, что были написаны знакомым почерком, было письмо Макса.
Я живо распечатал его.
В нем были только следующие слова:
«Матушка умерла! Пожалейте меня!
Имение, где жила мать Макса, находилось в Пикардии, возле городка Ла-Фер.
Я выехал из Парижа в тот же день, чтобы если и не утешить Макса, то хотя бы обнять его.
Прибыв в Ла-Фер, я нанял экипаж и велел кучеру ехать во Фриер — именно там был расположен замок г-жи де Вилье.
Возница показал мне замок издали — он возвышался на пологом холме, засаженном прекрасными деревьями, между которыми виднелись просторные ухоженные лужайки.
Все окна в доме были закрыты.
Я предположил, что Макса в замке нет, но продолжал свой путь — следовало, по крайней мере, убедиться в этом самому.
У ворот я приказал остановить экипаж; открыть их вышел старый слуга.
Заметьте: я говорю слуга, а не лакей. Старые слуги исчезают во Франции вместе со старыми родами. Через двадцать лет у нас еще сохранятся лакеи, но слуг уже не будет.
Старик принадлежал к вымирающей породе слуг, которые говорят: «наша добрая госпожа» и «наш молодой хозяин».
Я спросил у него о Максе.
Старик покачал головой и сказал:
— Через три месяца после того, как скончалась наша добрая госпожа, наш молодой хозяин отправился путешествовать.
— Где он?
— Это мне неведомо.
— Когда он вернется?
— Я не знаю.
Я достал из кармана перочинный ножик, вырезал им на стене крест и написал снизу:
— Когда ваш хозяин вернется, — сказал я старому слуге, — передайте, что один приятель заезжал его проведать, и покажите ему вот это.
— Сударь не скажет своего имени?
— Незачем, он и так все поймет.
И я уехал.
С тех пор я не встречался с Максом; не раз я справлялся о нему наших общих друзей, но никто не знал, что с ним стало.
Наиболее осведомленный сказал мне:
— По-моему, он в Америке.
Две недели назад я получил увесистый пакет с Мартиники и распечатал его.
Это была рукопись.
Сначала я в ужасе отпрянул от нее. Я полагал, что обречен получать рукописи со всей Европы, и вот уже манускрипты бороздят Атлантический океан и являются ко мне даже с Антильских островов!
Разозлившись, я собрался было зашвырнуть рукопись подальше, как вдруг обратил внимание на эпиграф, поразивший меня.
Я увидел крест и подпись внизу:
Тотчас же я узнал почерк друга и воскликнул:
— О! Это от Макса!
Затем я прочел то, что предстоит прочесть вам.
I
Друг мой, раз уж мне дозволено подать голос из небытия, то будет правильно, если я откроюсь именно Вам и расскажу о событиях, в результате которых оказался здесь.
Смерть человека, наиболее заинтересованного в моем молчании, дает мне возможность поведать о том, что следовало хранить в глубочайшей тайне, пока этот человек был жив.
Последней весточкой, полученной Вами непосредственно от меня, было письмо, в котором я восклицал: «Матушка умерла! Пожалейте меня!»
Поскольку то, что я сейчас пишу, никогда не будет, по всей вероятности, читать никто, кроме Вас, позвольте мне без всякого стеснения говорить с Вами о моей жалкой персоне.
В доверии ли к Вам тут дело или в моей гордыне? Как знать, но мне кажется, будто по отношению к Вам я собираюсь сделать, с точки зрения анатомии сердца, то же, что делает по отношению к врачу преданный науке человек, говоря ему: «Я страдал тяжелым мучительным недугом и выздоровел. Теперь вскройте меня живого, чтобы посмотреть на следы этой болезни. Vide manus, vide pedes, vide latus!»[1]
Однако, если Вы хотите понять меня, Вам следует узнать своего друга получше.
На мой взгляд, единственная наука, в которой я преуспел — это познание самого себя (в данном случае я следовал завету мудреца — γνωθι σεαυτον[2]). Я собираюсь отчасти посвятить Вас в свою премудрость.
Когда мы впервые встретились в Компьене, мне было двадцать пять (я родился в 1811 году). Когда мы виделись в последний раз в Дрё, мне шел тридцать второй год, а когда я потерял свою мать, мне исполнилось тридцать пять.
Прежде всего позвольте Вам сказать, кем была для меня матушка. Она была для меня всем.
Мой отец, командовавший уланским полком, сопровождал императора в Русском походе. Каждое утро матушка подходила к моей колыбели, чтобы поцеловать меня, и однажды я почувствовал, что ее губы были солеными от слез.
Мой отец был убит в Смоленске; матушка стала вдовой, а я — сиротой. Я был единственным сыном, и она посвятила мне себя без остатка.
Матушка была необыкновенная женщина во всех отношениях, особенно по своим душевным качествам. Она не решилась доверить кому-либо мое начальное образование — самое важное на протяжении всего обучения, так как оно приносит первый цвет.
Ибо каковы цветы, таковы и плоды.
Матушка смогла сама, без чьей-либо помощи, научить меня читать и писать; она смогла преподать мне основы истории, географии, музыки и рисования.
Что касается последнего предмета, следует упомянуть, что она была племянница и ученица Прюдона, человека, которому воздали должное только после его смерти, а при жизни он едва ли не умирал от голода.
Мое первое воспоминание о матери — это образ очень красивой женщины, облаченной в траур.
Когда отец умер, ей было только тридцать; она прожила с мужем шесть лет. Кроме того, она потеряла старшую сестру.
Я ни разу не видел и не слышал, чтобы матушка смеялась — она лишь улыбалась, когда целовала или бранила меня. Это были разные улыбки, и мне не следовало их путать.
Матушка была набожная женщина, но она чтила не людей, а памятники и догматы.
Мне она внушала уважение главным образом к символам религии.
По-моему, я никогда в церкви не повышал голоса и не проходил мимо креста не поклонившись.
Это благоговение перед предметами культа зачастую вызывало у моих товарищей по играм странные насмешки.
Я оставлял их шутки без ответа.
Что касается священников, матушка неизменно предоставляла мне право думать о них так же, как о других людях, — то есть судить о них по поступкам. Священник был в ее глазах отнюдь не избранником Божьим, но человеком, который принял на себя в жизни более весомые обязательства, нежели другие, и должен был неукоснительно их придерживаться.
Матушка относилась к священникам, не исполняющим своих обязанностей, как к торговцам, уклоняющимся от уплаты долгов.
"Госпожа де Шамбле" отзывы
Отзывы читателей о книге "Госпожа де Шамбле". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Госпожа де Шамбле" друзьям в соцсетях.