– Это они. Хан-Гирей выдал тебя Шамилю. Они едут за тобой. Уходи скорее…

– А ты? – Она схватила его за руку, с тревогой глядя в глаза.

– За меня не бойся, – ответил он спокойно. – У меня слишком большой народ, много воинов, которые нужны Шамилю, но пойдут они только за мной. Меня никто не тронет. Ты же иди вверх, а потом сворачивай через ущелье к монастырю. В обители они не посмеют напасть на тебя, а до того я направлю их по ложному пути – через сожженные рисовые поля. Весной они часто залиты водой и превращаются в трясину. Лошади вязнут в них выше бабки. И пока они будут объезжать их, ты успеешь добраться до монастыря.

Объятие и краткий теплый поцелуй, и вот уже она одна карабкается по поросшим мхом камням, а обернувшись и глядя вниз, она видит десятка два мюридов, посланных Шамилем в погоню за ней, – их посеревшие и принявшие один неразборчивый цвет кони отчетливо вырисовываются на фоне крытых соломой крыш саклей и белой пики минарета в ауле. Она видит, как, выйдя к ним, Сухрай садится на коня, которого ему подвели, и после недолгих переговоров мюриды поворачивают влево, тогда как путь Мари-Клер лежит направо, и вот они уже маячат на краю разоренного экспедицией русских рисового поля, мечутся, желая найти более сухое место, но то поле, указанное им Сухраем, все равномерно залито водой при разливе Шапсухо, бывшем недавно, и все еще пропитано ею насквозь. Даже с большого расстояния слышно, как со звуком пробки лошади вытаскивают утопающие ноги из вязкой грязи, и, пройдя по несколько шагов, тяжело дыша, останавливаются. Так в противоборстве с грязью погоня отстает, и, добравшись до берега реки, Мари-Клер скоро открываются увитые диким плющом и розой каменные стены монастыря – за его воротами она окажется в полной безопасности.

Сзади раздаются винтовочные выстрелы – не исключено, что, направившись ближе к расположению русских, посланные имамом мюриды столкнулись с русским дозором. Но теперь Мари уж невозможно ничего рассмотреть. Несколько мгновений тревога за Сухрая подталкивает ее вернуться назад, но все же намерение в исполнении долга оказывается сильнее, – как и всегда в последние десять лет ее жизни, – и она проскакивает в узкую калитку на выложенный камнями монастырский двор. И уже с высокой монастырской башни видит, что, засев в глубокой старой канаве на самом краю рисового поля, мюриды подтащили к нему порубленные ветки и, отчаянно орудуя кинжалами, делают насыпь вокруг. Количеством также десятка с два казаков выехали к ним из леса, среди них Мари различила несколько грузинских милиционеров, обычно служащих русским в разъездах, – казацкий хорунжий, приблизившись к укреплению, что-то кричал мюридам, предлагая наверняка сдаваться. Тревога сжала сердце Мари-Клер – она знала, что среди черкесов находится и Сухрай, так как он вел их. Она сжала руки на груди, моля, чтоб пуля и русская шашка пощадили его, – впервые за многие годы она просила своего христианского Бога о милосердии к тому, кто не почитал Христа.

На крик хорунжего из занятой мюридами канавы показался дымок – щелкнула винтовка, потом другая. Пуля попала в лошадь казака – она шарахнулась под всадником и стала падать. Вслед за этим казаки открыли беспорядочную пальбу, и пули их, свистя и жужжа, обивали листья и сучья и попадали в завал, наверняка раня и убивая кого-то. Понимая, что она не может тратить время на наблюдение за боем, как бы не хотелось ей хотя бы мысленно находиться нынче рядом с Сухраем, Мари-Клер заставила себя уйти с башни – ей надо теперь искать Кесбан и срочно отправлять ее к Абреку с известием о контрабандистах и тайной дороге муллы Казилбека.

Старая турчанка, свернувшись по-кошачьи на постели Мари-Клер в ее келье, ела сладкие засахаренные орешки из кулька и тихо пела себе под нос, почти мяукала, песню о том, как ночь прокрадывается на землю из черных вод Босфора, и если бы не любовь, сотканная из тончайших лучей новорожденной луны, то все утонуло бы во тьме, от которой нет спасения…

Приоткрыв дверь кельи, Мари-Клер остановилась на пороге, прислушиваясь к пению Кесбан. Ей очень не хотелось прерывать ее – все тело Мари еще хранило в себе жар объятий Сухрая, и она предпочла бы окутать себя непроницаемой вуалью воспоминаний о его ласке и мечтаниями, прислушиваясь к разговору о любви, передаваемому в пении монахини, как только на Босфоре умеют выразить любовное томление словом: «Пусть трезвый ум умолкнет твой, и если сердце твое лишено страсти ко мне, пусть мое окажется изорванным шакалом и само слово “Порта” навсегда канет в туне, ибо вся слава ее теперь – не более чем загон для свиней».

Прислонившись спиной к стене, Мари снова увидела себя обнаженной на влажной от собственной страсти ее сухраевой бурке. Он лежал, запрокинув голову к небесам, а она, его рабыня и его повелительница, лежала рядом с ним, коснувшись виска виском. А невдалеке от них, за поляной, плеская, несла свои воды Шапсухо. Если бы она осталась в России и никогда не приехала на реку Шапсухо… Как странно все, как невероятно странно сложилось все, и она нашла любовь и пожертвование себе там, где рассчитывала найти только хладность и жестокость. Как раньше она могла жить вдалеке от него, не зная ничего, не ведая о нем, и даже находясь рядом с ним и вовсе не понимая его жизни, мечтать и мучаться о другом. Но все же, прогнав от себя думу о возлюбленном и тревогу за него, так как бой на рисовом поле все еще шел, не затихая, Мари-Клер вошла в келью, и стук деревянных подошв на ее башмаках оторвал Кесбан от сияния звезд над Босфором и от запаха кипариса, текущего над морем. Она сразу замолчала и, подпрыгнув все так же по-кошачьи, села на постели, опершись руками впереди – ни дать ни взять зверек, и только.

– Тебя так давно не было, Кери, – поспешно прошамкала старуха, заправляя под платок выбившиеся седые косы, – я уже волновалась за тебя…

– Да, мне пришлось набраться терпения, – ответила ей Мари, подходя к окну. Рисовое поле не виделось отсюда, но выстрелы, доносящиеся издалека, свидетельствовали о том, что казачий разъезд продолжал нападать на засевших в канаве мюридов, – тебе надо сейчас же отправиться к Абреку, – сказала она Кесбан, повернувшись к ней, – передай ему, что два турецких судна пристанут сегодня ночью к берегу на расстоянии четырех тысяч шагов к востоку от места впадения в море реки Джубги. Они везут порох, и старший сын Хаджи-Мурата Юсуф отправится туда по приказанию Шамиля жечь сигнальные костры. Абрек знает, что нужно делать. Я полагаю, он захватит контрабандистов нынче же ночью, а с ними Юсуфа и его людей. Они приведут Абрека на завод, и с производством пороха у Шамиля мы покончим таким образом надолго. – Десятки голосов людей, бросившихся в ближний бой, донес до Мари ветер, и она замолчала невольно, вскинув тревожный взгляд к окну, но потом, пересилив настоятельное желание свое, снова обратилась к Кесбан – руки Мари теребили края мантии, но с этим она уж ничего не могла поделать.

– Скажи Абреку также, пусть шлет своих людей в русский авангард на хребет Нако и скажет их командиру, чтобы строили заслоны со стороны моря. Мулла Казилбек пойдет сегодня ночью тайной тропой, и мы должны успеть опередить его…

– Как же ты смогла узнать все это? – спросила у нее Кесбан, сползая с постели и кутаясь в верхнюю, разорванную по подолу, коричневую накидку. В голосе старой монахини явно послышалось восхищение – уж кто-кто, а Кесбан не понаслышке знала, чего стоит выудить у мюридов их тайные помыслы, сколь недоверчивы, осмотрительны и жестоки в хранении своих секретов Шамиль и его приближенные. Мари-Клер не ответила ей, только вздохнула тяжко.

– Скажи, – вдруг попросила она Кесбан, скрестив руки на груди, – тот мужчина, полюбив которого ты изменила великому визирю, кем он был? Ты помнишь его еще? Ты никогда не говорила мне…

– Ты никогда не спрашивала меня, Керри, – ответила ей Кесбан, и вздох, вырвавшийся из ее груди, скорее походил на всхлип. Она сжала изъеденные язвами коричневые ручонки, словно держала перед собой какую-то ценность, или же хотела защититься ими: от прошлого, от будущего – все равно.

– О нем говорили после, что он был просто бродягой, – проговорила она не без труда, и Мари-Клер видела, что сцепленные ручки старухи дрожали. – Что ж, в том была доля истины, он умер в глубокой нищете, и был так беден, что не мог даже купить четок, чтобы принести Аллаху молитву за то, чтобы Он простил ему его унижение, в которое его поверг всемогущий визирь Порты. Отчаявшись, он набрал финиковые косточки, нанизал их на нитку и так молился Аллаху за себя и за меня. Когда же он умер от бедности своей, косточки положили с ним в могилу. Я пришла на его могилу и долго плакала над ней. От слез моих косточки те ожили, проросли, и из них выросла целая финиковая роща над Босфором. И никогда, никогда, Керри, я не едала фиников слаще, чем те, что созревали на могиле моего возлюбленного. Ты спрашиваешь, помню ли я его? – Кесбан снова всхлипнула и прижала стиснутые в кулачки руки ко лбу. – Если бы я не помнила о нем, то как бы я жила так долго, уже давно не имея ни единой живой жилки в собственном теле. Только памятью о нем и только жаждой отомстить визирю и его повелителю султану, убившим нашу любовь и нашу жизнь, я существовала все годы. Только оттого и согласилась помогать гяурскому царю, чтобы он когда-нибудь поверг султана в унижение, отомстив за нас.

– Как же звали твоего возлюбленного, Кесбан? – спросила у нее смущенно Мари-Клер и тут же добавила: – Но если тебе трудно вспоминать, то вовсе не нужно. Не говори мне…

– Что ж, я скажу, – старуха повернулась лицом к окну, и пожалуй, впервые за долгие годы, что знала ее Мари-Клер, она не скрывала себя от солнечного света. Пробиваясь за высокую ограду монастыря, весенние лучи озаряли лицо Кесбан, когда-то прекраснейшее во всей османской Порте, но давно уже изъеденное незаживающими, гноящимися язвами и оттого превратившееся в сплошной шрам, что на него нельзя было взглянуть без сострадания. – Я скажу, – повторила она, – потому давно уже вслух не произносила его так, что и сама забыла, как оно звучит. Его звали Азем Селим-паша, – продолжала она, помедлив. – Он был адмиралом и предводительствовал флотом султана. Почти пятьдесят лет назад он вел под своей командой с сотню султанских галер, на которых плыли тысячи отборных янычар и тимариотов, и разбил в Мраморном море флот мальтийских рыцарей, захватив почти все их корабли. За ту победу султан наградил его алмазным аграфом на чалму и саблей с эфесом, сплошь усыпанным изумрудами, а потом лишил всего, даже возможности видеть море, которое он так любил, – по приказу султана Селим-пашу ослепили, и он, сидя на берегу Босфора, оборванный, грязный и голодный, мог только слышать, как плещутся о камни волны, но никогда уже не увидел их… – Снова повисла пауза, потом голос Кесбан послышался вновь: – Тот евнух в серале, который единственным пожалел меня и помог бежать, когда другие уже должны были меня убить, он говорил, что любовь – она все равно, что смерть, Керри. От нее не спасешься, но она забирает в себя все от человека, даже саму его жизнь.

Не проронив ни слезинки и больше уж не говоря, Кесбан снова спрятала лицо за края платка и ушла, согнувшись почти до земли. Мари-Клер только заметила, как вздрагивали ее плечи, а неуклюжие башмаки задевали о выступы каменных плит на полу. Едва только шаги турчанки затихли, Мари снова побежала на башню. «Любовь забирает все от человека, даже саму его жизнь…» Слова евнуха из гарема турецкого визиря, переданные ей только что Кесбан, все еще звучали в ее душе. Как никогда ей хотелось увидеть Сухрая, хотя бы узнать, что он остался жив.

С высоты она увидела залитую кровью опушку леса, где совсем недавно они любили друг друга, – вероятно, сражение уже переместилось туда. Винтовки по-прежнему трещали, пули их свистели и визжали над поляной, над которой – она помнила и будет помнить всегда, – всего-то час тому назад выводили свои волшебные трели соловьи. Раненая пегая лошадь металась по кустам, прижималась к другим лошадям, как будто молила их о помощи, кровь же с тела ее лилась на траву, и Мари-Клер с ужасом поняла, что это та самая лошадь, которую она видела сама, – подвели мюриды Сухрай-кадию.

Не помня себя, Мари-Клер сбежала с башни вниз и выбежала за монастырскую стену, устремившись всем порывом тела своего и души к поляне, где продолжался бой. Она не могла совладать с собой – да и не считала теперь это нужным. Она отдала свой долг России, она отдала свой долг княгине Потемкиной и княгине Анне Алексеевне, считая теперь, что отблагодарила их за все, что они сделали для нее, для дочери французской маркизы и французского маршала, оставшейся сиротой от рождения своего. Она передала Кесбан самые ценные сведения, какие только ей удавалось добыть за десять лет своего служения русскому императору, – завод в пещерах по производству пороха будет найден, и лишенный его, Шамиль не продержится долго, он вынужден будет сдаться, или, по крайней мере, замириться на долгое время. Как же он станет воевать, когда ему нечем будет стрелять по русским.