На мгновение он почувствовал озноб. Такой был приятный, этот сержант Руис.

Хуан пожал плечами.

— У жандармов такое правило. Если кем-либо узнанный человек убежит, наказывают их начальника.

— Какое жестокое правило!

Хуан опять пожал плечами.

— Теперь и жандармы рассвирепели, назначили премию за поимку Жорди.

— Никак не могу понять, как туда попал Жорди, — пробормотал Давид.

— Хм, понять не так уж трудно. Если на человека все нажимать и нажимать, — а человеку нужны деньги…

Не имело смысла говорить с Хуаном о своем разочаровании. Хуан не ведал нюансов в такого рода вопросах, у него был удобный кодекс чести, такой широкий, что его можно было взять за концы и растянуть в разные стороны.

Жорди же тонко чувствовал границу между дозволенным и недозволенным, она была, в сущности, его становым хребтом. Границу между тем, что запрещено по политическим мотивам, и тем, чего не дозволяли законы, обычаи, совесть. Его поддерживала гордость человека, преследуемого за политические убеждения: они сажают меня в тюрьму, но закона, настоящего закона, я не преступаю.

А может быть, я его просто романтизирую? — хмуро подумал Давид.

Ясное утро перешло в холодное серое ненастье, пошел мелкий ледяной декабрьский дождь. Где-то сейчас скрывается Жорди? — подумал Давид и ему стало зябко от сочувствия, когда он увидел, как хребты гор теряют свои контуры в расплывающейся сырой хмари.

Шесть-восемь часов, сказала монахиня. Прошло только два. Но не имело смысла тащиться домой по дождю, все равно работать он не сможет. Кстати, и жандармы там наверно все еще рыщут. Так им и надо, продолжайте и дальше в таком же духе.

Он вернулся в кабачок Мигеля, со стыдом сознавая, что ужасно проголодался. Но уселся не в комнате, предназначенной для туристов, а у рыбаков перед пышущим жаром очагом. Их было мало сегодня, не слышалось обычного уютного хлопанья от бросаемых с размаху карт. Мигель расхаживал вокруг с угрюмым видом, ему были не по душе события, мешавшие коммерции. Зато Давид избежал вопросов о жене, что уже было для него облегчением.

Ему пришло в голову: а разрешается ли роженице пить и есть, и если разрешается, так покормят ли ее там? Он представил себе, что ей сейчас хочется пить, и это была мучительная мысль.

Когда прошло четыре часа, он сидел, держась руками за скамейку, чтобы удержать себя на месте, а когда прошло пять, подумал вдруг, что монахиня ошиблась и он уже опоздал, и так заторопился, что едва успел расплатиться.

Но мысль о том, что ей хочется пить, не давала ему покоя, и по дороге он купил гроздь винограда.

Уже от сестры-привратницы он услышал: сеньор, еще рано, ничего еще нет. То же самое сообщили ему и монахини в самом монастыре. Ему хотелось навестить ее, но его не пустили. Тогда он написал записку — любовное письмо на бумаге от пакета — и попросил передать ей вместе с виноградом. Монахини заколебались, но поскольку подобный случай не был предусмотрен уставом их монастыря, сделали, как он просил.

Через некоторое время одна из сестер высунула из двери голову:

— Она просит сказать, что виноград придал ей новые силы.

Давид вздохнул с облегчением и улыбнулся, как будто выполнил трудную задачу.

У монахинь не хватило духу выгнать его на дождь, и ему было разрешено посидеть в приемной, где они поддерживали небольшой огонь.

Наступил вечер, и все еще ничего не произошло. Время от времени он выходил в коридор и прислушивался; конечно, со всех сторон к нему неслись разнообразные звуки и голоса, но Люсьен Мари он среди них различить не мог.

— Она страдает? — спросил он одну сестру, вышедшую из ее палаты, это была та толстая, с круглыми очками.

— Да, конечно, — ответила сестра Флорентина. — Но в Священном писании сказано: в муках будешь рожать детей своих…

Хорошо тебе так говорить, и мина у тебя благочестивая, довольная, тебе-то никогда не приходится рисковать, — подумал Давид, и у него появилось такое чувство, что он во что бы то ни стало должен прорваться к Люсьен Мари, как-нибудь ей помочь.

Фантастические видения у него становились все более несуразными. Зря она сюда приехала, думал он. Концентрированная девственность всего этого заведения накладывается на нее и мешает ей рожать. Сам воздух здесь оказывает сопротивление.

Незаметно его мысли перенеслись от Люсьен Мари к ребенку. Ах ты, малышка, с нежностью думал он, от тебя сейчас тоже требуется немало усилий. Никто тебя не просит, и все равно — ты работаешь в слепом желании появиться на свет.

Он задумался над мистерией рождения. Интересно, правда ли, как говорят психологи, что рождение есть первое большое потрясение, первый страх, или это только тема для научной статьи?

Темно и тесно, душно. Самое раннее впечатление от жизни — это смертельная борьба за нее, первое железное объятие бытия, которое так потом никогда по-настоящему и не разжимается.

И это после райского периода в бессознательном состоянии. Морской анемон в теплом ночном море, лишь изредка освещаемом мерцающим розовым светом.

Ему снились морские анемоны. Ему снились морские чудища с мощными когтями.

Он проснулся оттого, что монахиня трясла его за плечо.

— Все, кончилось, — сообщила она. — Все благополучно.

Он вскочил, пристыженно коря себя за предательство. Оказался не в состоянии прободрствовать одну-единственную ночь.

— Девочка?

— Мальчик.

Жаль. Здесь, в Испании так много красивых имен для девочки.

— Его пришлось тащить щипцами? — ужаснулся он.

Она была ошарашена.

— Нет. Мы послали за доктором, и он уже собрался идти, но… потом все обошлось.

— А Люсьен Мари?

— Можете навестить ее через несколько минут. Хотите посмотреть вашего сына?

Давид последовал за нею с ясным ощущением нереальности происходящего.

Женщина в белом халате и без монашеского головного убора подошла к нему с каким-то белым свертком. Крошечное старообразное существо с мокрыми черными волосами и сморщенным личиком. Сердится и кричит.

Боже милостивый, подумал Давид. Конечно, я не красавец, но неужели же обязательно, чтобы он-то был таким безобразным?

— Смотрите, как ребенок хорошо сложен.

Давид сказал, запинаясь:

— Но голова… Она такая странная.

— Это иногда случается при родах. Ничего, потом пройдет.

Люсьен Мари дали ее прежнюю палату.

Он вступил в нее с трепетом.

Но попробуй, разберись в женщинах!

Он ожидал увидеть ее измочаленной, истерзанной, такой измученной, что голову не смогла бы поднять с подушки — а она, оказывается, сияет. Увидев выражение ее лица, он понял значение слов «освободившаяся от бремени». Минуту они молчали, переполненные чувствами. Потом она спросила:

— Ты его видел?

— Да, — сказал Давид, и, чтобы избавить ее от шока, добавил: — Придется тебе приготовиться к тому, что он больше похож на меня. — И не понял, почему эта фраза зажгла такое веселье в глазах Люсьен Мари. Она промолвила сдавленным голосом:

— Не смеши, а то мне ужасно больно… Конечно, он похож на тебя!

Вошла няня с ребенком, завернутым, как все грудные дети. Люсьен Мари протянула к нему руки, и на лице ее отразилось блаженство: можно было подумать, что более красивого ребенка она в жизни не видела.

Она лежала, поглаживая одним пальцем черные волосики, целовала крошечные трепыхающиеся ручки, не могла вдоволь налюбоваться на такое чудо.

— Возьми его, — предложила она. — Подержи немножко.

— Я? — удивился Давид.

— Ну конечно. Тебе ведь, наверно, надо ему представиться.

Давид со страхом, непривычными руками, взялся за маленькое тельце, поднял его, прижал к себе. Выглядело все это очень неловко, и монахиня-няня хотела вмешаться, но Люсьен Мари сделала предостерегающий знак за спиной Давида.

— Такой маленький комочек, а какой тяжелый, — сказал он уважительно, он ожидал веса целлулоидной куклы.

— Три с половиной килограмма, — подтвердила монахиня.

Давид взялся поудобнее, чтобы увидеть малютку в лицо. Отошел к окну и повернулся к женщинам спиной.

— Привет, малыш, — сказал он своему сыну очень тихо, по-шведски. — Добро пожаловать.

— Теперь им нужно отдохнуть, — сказала сестра и подошла, чтобы взять у него ребенка.

Мальчик залился криком.

— А у меня не плакал, — подумал Давид с удовлетворением и почувствовал себя избранным и признанным.

30. Беззвездная ночь в декабре…

Берег был окутан влажной черной пеленой с туманным отсветом от города снизу, когда он шел по шоссе, длинным обходным путем. В такой тьме прямую дорогу не найдешь.

Тьма? Всего лишь серый туман по сравнению с чернотой туннеля под апельсиновыми деревьями. Здесь он пробирался между стволами деревьев ощупью, шаг за шагом.

Внезапно какое-то неведомое чувство подсказало ему, что вблизи есть люди.

— Есть здесь кто? — спросил он вполголоса.

В то же мгновение свет от фонарика ударил ему прямо в лицо. Сноп света был резкий, как взрыв, ослепленный, он выпрыгнул прочь из светового шара. Его остановил грубый окрик, дуло карабина ткнулось в световой круг и прокричало ему свое круглое О.

Давид поднял руки вверх, он увидел рукав мундира и отблеск света на черной каске.

Их, как всегда, было двое.

Не он, сказали они друг другу. Это не Жорди, это иностранец.

Давид обрадовался. Значит, Жорди по-прежнему на свободе. Он бежал, возможно, он уже во Франции.

Когда свет фонарика переместился, он увидел их красные от холода носы и подумал: вот бедолаги, стоять на посту в такую ночь. Ему хотелось сказать: плюньте вы на все, ребята, пошли, опрокинем стаканчик за моего сынишку.

Но дуло карабина умерило его благожелательность ко всему свету.

— Что это вы здесь караулите? — поинтересовался Давид. — Ведь вы же сами видели: Жорди здесь нет.

— А вдруг он придет? И потом, кто-нибудь может прийти его навестить, — сказали они многозначительно. — Где вы были так поздно?

Нет, в таких крестных он не нуждается.

— Моя жена только что родила, это наш первенец. И она еще в больнице. Спросите ваше начальство, он ехал с нами в машине до самой монастырской больницы, — объяснил Давид.

Тогда они что-то проворчали — может быть, даже поздравили — и пропустили его.

Дом был тоже погружен во тьму, не виднелось ни полоски света. Конечно — обе старушки спали. Эх, хорошо бы ему удалось их не разбудить… Ключ… ах да, верно, он у него с собой, в кармане куртки.

Он повернул ключ так бесшумно, как только мог, но замок тихонько скрипнул, дверная пружина тоже. К его удивлению, в доме совсем не было темно. В холле горела лампа, но снаружи ее свет совершенно не был виден. Он посмотрел на окно. На окне висела штора, как во время затемнения, несмотря на закрытые ставни.

— Заприте, — послышался голос Анунциаты.

Он механически послушался и круто обернулся. Вот же они стоят — прямо за дверью в кухне, их глаза блестят в полумраке. Как странно — они полностью одеты и стоят так, как будто за ним следят…

— Это только он, — произнесла Анжела Тереса вполголоса.

Только он?

— Как мило с вашей стороны, что вы не спите и ждете… — начал было он. — Мальчик. Оба хорошо себя чу…

Дальше сказать он не успел, потому что кто-то еще оказался рядом с обеими женщинами. Не важно, что освещение слабое…

— Пако! — ахнул он и застыл от нахлынувших на него противоположных чувств. Облегчения, что его друг на свободе. Страха, что он именно здесь, у него дома, ощущения, что его самого засасывает водоворот событий… — Ты здесь? Когда кругом выставлены посты, везде полно жандармов!

— Мы знаем, — сказала Анжела Тереса.

Давида почти затошнило от мысли о только что высказанном им тщеславном предположении.

— Пойдем наверх, поговорим, — сказал он. Теперь он понял, для чего была нужна штора — у него тоже появилось ощущение, что у замочной скважины и у щелей есть глаза.

Обе старые женщины пошли к себе, с явным облегчением перекладывая всю ответственность на мужчину.

Давид начал медленно подниматься по лестнице. Он так устал, что шатался, но сон как рукой сняло.

Жорди шел сзади. Видно было, что он спал в костюме, что давно не брился, щеку пересекал красный рубец, как от удара хлыстом. Позже Давид узнал, что это пуля прошла так близко. Жандармы стреляли в темноту, наугад, когда он бежал.

Он еще не произнес: пи слова. Был просто телом, находящимся там, где ему быть не следовало, душой, спрятавшейся за беспокойными, воспаленными от усталости глазами.