Кто-то застегнул на ней плащ и капюшон таким образом, чтобы она могла видеть все, не будучи узнана никем, затем ей шепотом приказали молчать и не произносить ни звука, что бы ни случилось, после чего повели ее в глубь двора, где поистине странное зрелище представилось ее взору.[178]

По слабому, зловещему звуку колокола белые привидения собрались в разрушенной часовне, где Консуэло при вспышках молнии искала однажды убежище от грозы. Сейчас часовня была освещена свечами, стоявшими в определенном порядке. Алтарь здесь воздвигли, должно быть, совсем недавно; он был накрыт погребальным покровом и украшен странными символами, среди которых эмблемы христианства были перемешаны с эмблемами иудейства, с египетскими иероглифами и с разными кабалистическими знаками. Посреди хоров, которые обнесли оградой из символических перил и колонн, стоял гроб, окруженный свечами и покрытый крестообразно положенными костями и черепом, внутри которого блистало пламя цвета крови. К этому пустому гробу подвели какого-то юношу. Консуэло не могла рассмотреть его лицо, закрытое широкой повязкой. Этот вновь вступающий в общество человек казался совершенно разбитым от усталости или волнения. Одно плечо и одна нога были у него обнажены, руки связаны за спиной, белая одежда запятнана кровью. Повязка на руке говорила о том, что ему, должно быть, действительно пускали кровь. Два призрака размахивали над ним пылающими смоляными факелами, окутывая его лицо и грудь облаками дыма, осыпая дождем искр. Затем между ним и теми, кто возглавлял обряд, — на последних были отличительные знаки, указывающие их степени, — начался странный диалог, напомнивший Консуэло тот, который благодаря Калиостро ей довелось слышать в Берлине между Альбертом и неизвестными ей лицами. Потом вооруженные мечами привидения — присутствовавшие называли их «грозными братьями» — положили испытуемого на каменную плиту и остриями своих мечей коснулись его сердца. Между тем большинство других начали, громко бряцая оружием, ожесточенное сражение, причем одни как бы препятствовали принятию нового брата, называя его порочным, низким, вероломным, другие же кричали, что сражаются за него во имя истины и по праву. Эта странная сцена показалась Консуэло каким-то тяжелым сном. Борьба, угрозы, этот колдовской обряд, рыдания юношей, стоявших вокруг гроба, — все было разыграно так правдоподобно, что зритель, не посвященный заранее, пришел бы в истинный ужас. Когда «восприемники» нового брата оказались победителями и в споре и в сражении, его подняли и, вложив ему в руку кинжал, приказали идти вперед и поражать любого, кто попытается преградить ему доступ в храм.

Больше Консуэло ничего не видела. В тот момент, когда новообращенный с поднятой рукой словно в бреду направлялся к низенькой двери, два проводника, ни на минуту не отпускавшие рук Консуэло, поспешно опустили ей на лицо капюшон, как бы желая избавить ее от страшного зрелища, и по бесчисленным коридорам, среди обломков, о которые она неоднократно спотыкалась, привели в какое-то место, где царила полнейшая тишина. Здесь с нее сняли капюшон, и она увидела, что находится в том самом восьмиугольном зале, где не так давно случайно подслушала разговор Альберта с Тренком. На этот раз все окна и двери были тщательно закрыты и завешены, а стены и потолок затянуты черным; здесь тоже горели свечи, но они были расставлены не в том порядке, как в часовне. Алтарь в виде Голгофы с возвышавшимися над ним тремя крестами загораживал большой камин. Посреди зала возвышалась гробница, на которой лежали молоток, гвозди, копье и терновый венок. Люди в черных плащах и масках стояли на коленях или сидели вокруг гробницы на вышитых серебряными слезками коврах. Они не плакали, не стенали; их поза выражала суровое размышление или безмолвную, глубокую скорбь.

Провожатые Консуэло подвели ее к гробу, а люди, его охранявшие, встали и разместились по другую сторону; один из них сказал:

— Консуэло, ты только что видела церемонию посвящения в масонское братство. Там, как и здесь, ты видела неизвестные тебе обряды, таинственные символы, мрачные действа, видела наставников и гроб. Что поняла ты из разыгранной там сцены, из испытаний, внушивших такой страх новичку, из обращенных к нему речей, из проявлений любви, уважения и скорби вокруг славной могилы?

— Не знаю, верно ли я поняла, — ответила Консуэло, — но эта сцена встревожила меня, а церемония показалась варварской. Мне было жаль этого новичка, чье мужество и добродетель подвергались испытаниям чисто материального свойства, как будто довольно физического мужества, чтобы быть посвященным в тайны дела, требующего мужества нравственного. Я осуждаю то, что видела, и порицаю жестокие выдумки мрачного фанатизма и детские испытания чисто внешней, идолопоклоннической веры. Испытуемому задавали туманные вопросы, и мне показалось, что его ответы были продиктованы сомнительным или примитивным катехизисом. И все же окровавленная могила, убиенная жертва, древний миф о Хираме,[179] замечательном архитекторе, убитом завистливыми и жадными работниками, священное изречение, исчезнувшее на века и обещанное новичку как волшебный ключ, который должен отворить ему двери храма, — в целом этот символ не лишен величия и представляет, мне кажется, известный интерес, но почему эта притча сплетена так неискусно и истолкована так хитроумно?

— Что ты хочешь этим сказать? Хорошо ли ты расслышала повесть, которую называешь притчей?

— Вот что я услышала и что еще раньше узнала из книг, которые вы велели мне прочитать и обдумать за время моего затворничества: Хирам, начальник работ по возведению Соломонова храма, разделил рабочих на группы. Они получали разную плату за труд и пользовались разными правами. Три честолюбца из самой низшей группы решили присвоить себе деньги, предназначенные их соперникам, и вырвать у Хирама его девиз — таинственную формулу, помогавшую ему отличать подмастерьев от мастеров в торжественный час раздачи. Они подстерегли его в храме, когда он остался там один после этой церемонии, и, заняв все три выхода священного здания, не дали ему выйти оттуда, осыпали угрозами, жестоко избили его, а потом и умертвили, так и не сумев исторгнуть у него тайну — сакраментальную формулу, которая могла сделать их равными ему и тем, кого он предпочитал. Потом они унесли его труп и погребли под развалинами. С того дня верные адепты, друзья Хирама, оплакивают его ужасную участь и все еще ищут священную формулу, отдавая его памяти почти Божеские почести.

— А как ты объясняешь этот миф сейчас?

— Перед тем как прийти сюда, я размышляла о нем и понимала его так: Хирам — это холодный разум, искусное управление древними обществами, основанное на неравенстве положений, на системе каст. Эта египетская притча соответствовала духу загадочного деспотизма иерофантов. Три честолюбца суть: негодование, возмущение и мстительность. Возможно, что это те три касты, которые подчинены касте жрецов и пытаются захватить свои права путем насилия. Убитый Хирам означает деспотизм, который утратил влияние и могущество, унеся в могилу свой секрет — секрет господства над людьми с помощью ослепления и суеверия.

— Так вот каково твое толкование этого мифа?

— Я прочитала в ваших книгах, что его привезли с востока тамплиеры и стали пользоваться им при своих посвящениях. Вот почему они и толковали его приблизительно так. Но, назвав Хирамом — духовенство и убийцами — безбожие, анархию и жестокость, тамплиеры, хотевшие сделать общество рабом своеобразного монастырского деспотизма, оплакивали свое бессилие, выразившееся в уничтожении Хирама. Исчезнувшая и вновь найденная формула их власти была формулой сообщества или хитрости, нечто вроде древнего города или храма Озириса.[180] Вот почему меня удивляет, что эта легенда все еще служит вам для приобщения новых учеников к делу всеобщего освобождения. Мне хотелось бы думать, что вы предлагаете ее вашим адептам лишь как испытание ума и мужества.

— Это не мы избрали такие формы масонского учения, и, действительно, мы применяем их только как испытания нравственных качеств — ведь, пройдя все степени масонства и став выше подмастерьев и мастеров этого символического учения, мы уже перестали быть масонами в том смысле, как это понимают рядовые члены ордена. Так вот, мы призываем тебя объяснить нам миф о Хираме так, как понимаешь его ты, сама, чтобы помочь нам вынести суждение о твоем рвении, понимании и вере и в зависимости от этого суждения либо остановить тебя здесь, на пороге истинного храма, либо открыть тебе дорогу в святилище.

— Вы спрашиваете у меня разгадку тайны Хирама, утраченное заклинание. Но вовсе не оно откроет мне двери храма, ибо оно гласит: тирания или обман. Мне же известны истинные слова, верные названия трех дверей Божественного здания, в которые вошли враги Хирама с целью убить и похоронить этого вождя под обломками его творения; эти слова — свобода, братство, равенство.

— Консуэло, твое толкование, верно оно или нет, раскрывает перед нами глубину твоего сердца. Будь же навсегда избавлена от необходимости преклонять колена на могиле Хирама. Тебе не придется также преодолевать ту ступень, на которой неофит повергается ниц перед мнимыми останками Жака Моле,[181] гроссмейстера и великого мученика храма, перед останками монахов — воинов и прелатов-рыцарей средневековья. Ты бы вышла победительницей из этого второго испытания так же, как из первого. Ты бы распознала обманчивые следы варварского фанатизма, все еще необходимого как своеобразный щит для умов, проникнутых принципом неравенства. Запомни, что франкмасоны первых степеней по большей части стремятся к тому, чтобы соорудить лишь мирской храм, тайное убежище для сообщества, достигшего уровня касты. Ты же думаешь иначе и прямо пойдешь к всемирному храму, долженствующему принять всех людей, объединенных одной и той же верой, одной и той же любовью. И все-таки ты должна остановиться здесь в последний раз и пасть ниц перед этой могилой. Ты должна поклониться Христу и признать в нем единого истинного Бога.

— Вы говорите это, чтобы еще раз меня испытать, — твердо ответила Консуэло, — но вы сами открыли мне глаза на высокие истины, научив читать ваши тайные книги. Христос — это богочеловек, которого мы почитаем как величайшего философа и величайшего святого древних времен. Мы поклоняемся ему, насколько дозволено поклоняться лучшему и величайшему из учителей и мучеников. Мы можем назвать его спасителем людей в том смысле, что он преподал своим современникам истины, которые до того лишь смутно маячили перед ними и благодаря которым человечество вступило в новую фазу света и святости. Мы можем преклонить колена перед его прахом, чтобы возблагодарить Бога за то, что он сотворил для нас такого пророка, такой пример, такого друга, но, поклоняясь в его лице Богу, мы не впадаем в грех идолопоклонства. Мы различаем Божественность откровения и Божественность того, кто преподал нам его. Поэтому я готова выразить перед этими эмблемами мученичества, навеки прославленного и благородного, свою благочестивую признательность и дочернее восхищение, но не думаю, что разгадка откровения была понята и провозглашена людьми во времена Христа, ибо тогда он еще не был признан на земле. Я жду от мудрости, от веры его учеников и последователей, продолжающих его дело на протяжении семнадцати столетий, такой истины, которая была бы более целесообразна и более полно применяла бы его святые слова и учение о братстве. Я жду распространения Евангелия, жду чего-то большего, нежели равенство перед Богом, жду и призываю ждать других людей.

— Твои речи чересчур смелы, а суждения чреваты опасностями. Хорошенько ли ты обдумала их в своем уединении? Предусмотрела ли ты несчастья, которые твоя новая вера может сразу навлечь на твою голову? Познала ли людей и собственные силы? Известно ли тебе, что нас очень мало — один на сто тысяч в самых просвещенных странах земного шара? Знаешь ли ты, что в наше время среди тех людей, которые воздают великому провидцу Иисусу оскорбительные и грубые почести, и тех, ныне почти столь же многочисленных людей, которые отрицают его миссию, чуть ли не самое его существование, словом, знаешь ли ты, что и среди идолопоклонников и среди атеистов нас не ждет ничего, кроме преследований, издевательств, ненависти и презрения? Знаешь ли ты, что во Франции в равной мере проклинают сейчас и Руссо и Вольтера — философа верующего и философа неверующего? Знаешь ли ты — и это еще более неслыханно, более страшно, — что из глуши изгнания они оба проклинают друг друга? Знаешь ли ты, что тебе придется вернуться в тот мир, где все будут в заговоре, чтобы поколебать твою веру и замутить твои мысли? Знаешь ли ты, наконец, что тебе придется распространять проповедь твоего учения, продираясь сквозь толщу опасностей, сомнений, разочарований и муки?

— Я решилась на все, — ответила Консуэло, опустив глаза и прижав руку к сердцу. — Да поможет мне Бог!

— Хорошо, дочь моя, — сказал Маркус, все еще державший Консуэло за руку, — мы подвергнем тебя кое-каким нравственным страданиям — не для того, чтобы испытать твою веру, ибо мы уже не сомневаемся в ней, а чтобы укрепить ее. Вера растет и усиливается не в покое отдохновения и не в наслаждениях этого мира, а в скорби и в слезах. Хватит ли у тебя мужества побороть тягостные волнения и, быть может, мучительный страх?