— Дочка, говоришь, замуж выходит? — весело спросил капитан. — Ну пойду поздравлю… Петрович! — крикнул он. — Погоди.

Папа обернулся. Голощекин быстро прошагал по двору, придерживая болтающийся на боку планшет.

— Значит, на свадьбе скоро погуляем? — громко произнес Голощекин, хлопнув Папу по плечу. — Ну поздравляю! С тебя причитается.

Папа ухмыльнулся и так же громко ответил:

— Ну заходи, раз причитается. — Он открыл дверь и придержал, пропуская гостя в темноватый тамбур.

Они миновали узкий коридор с многочисленными дверями, за которыми играло радио, стучала пишущая машинка и бубнил что-то мужской голос, а высокий девичий захлебывался от смеха. Папа открыл обитую дерматином дверь, и Голощекин оказался в небольшой комнатке с забранным решеткой окном, выходящим на стену гаража.

Папа тяжело опустился на стул, налил из графина в стакан мутноватую воду и, выдвинув ящик стола, достал пузырек. Шлепая губами, натряс в стакан тридцать капель и залпом выпил.

— Ну дела-а! — изумленно протянул Голощекин. — Перебрал, что ли, на радостях? Мотор с похмелья отказывает?

— «С похмелья», — ворчливо передразнил его Папа. — Тут и не напьешься толком. — Он хмуро посмотрел на Голощекина. — Пасут меня, кажись.

— Эти? — Голощекин неопределенно мотнул головой на дверь, подразумевая двух представительных мужиков.

— А-а, — махнул рукой Папа, — да нет. Это проверяющие из области.

— Уверен?

— Уверен.

— Тогда с чего ты взял, что пасут?

— Вот тут, — Папа похлопал себя по груди, — неспокойно. Надо лавочку сворачивать, капитан. Всех башлей все равно не загребешь, а на наш век уже хватит.

— На твой, может, и хватит, — жестко произнес Голощекин. — А у меня, как сказал поэт, планов громадье.

— Ну и загремишь ты со своим громадьем, — буркнул Папа и ткнул большим пальцем себе за спину, в зарешеченное окно. — Будешь лет пятнадцать в крестики-нолики играть. В лучшем случае. А то и вовсе лоб зеленкой намажут. — Он убрал пузырек в стол и плеснул в стакан воды. Стекло звякнуло — рука у Папы дрожала. — Принес?

Голощекин вытащил из планшета холщовый мешок и протянул Папе. Тот раскрыл, выудил один пакетик и взвесил его на ладони, прикидывая вес.

— Сколько? — спросил он.

— Тридцать.

Папа прищурился, теперь, очевидно, прикидывая стоимость товара, и удовлетворенно кивнул. Спрятал пакетик обратно в мешок, потом полез к себе за пазуху и достал ключ, висевший на шее на тонком шнурке. Стащил шнурок с шеи и, захватив со стола мешок, нагнулся куда-то под стол. Там он долго возился, гремя ключом о металл, и наконец выпрямился. В руках у него ничего не было, не считая ключа.

— А деньги? — спросил Голощекин.

— Потом.

— Почему? — Голощекин зло прищурился.

— Я сказал — потом! — отрезал Папа. — По полной рассчитаемся. Значит, так. Сделаем перерыв — это раз. Я пока пообсмотрюсь. И нужны люди — это два. Ты мне их обеспечишь.

— Какие еще люди? — спросил Голощекин, несколько растерявшись.

— Твои люди. Тобою найденные и тобою же натасканные.

— Зачем?

— А сам не сечешь?

Голощекин промолчал, маскируя замешательство задумчивостью. Он вытащил папиросу, но курить не стал, а только постукивал мундштуком по расслоившейся фанерной поверхности допотопного канцелярского стола.

Сказать Папе про Братеева или нет? Про то, что сукин сын своими руками щупал пакеты с товаром и даже, по собственному признанию, сунул свой любопытный нос в порошок? Лучше, пожалуй, сказать, хотя количество пакетов не было неизменным, и то, что в предыдущей партии одного не хватало, можно объяснить. Чем? Случайностью, например. Или своей оплошностью — повредил, когда распарывал нить.

Поколебавшись, Голощекин решил смолчать. Папа паникует — это ясно. Вон ручонки дрожат, топтуны мерещатся. А если не мерещатся? Тогда на кой хрен еще людей привлекать — лишние свидетели только.

— На кой тебе мои люди? — заговорил он. — Меньше народу — больше кислороду. Я чист, меня никто не пасет. В фанзу я лишний раз не суюсь.

— А рыбу зачем тогда китайцы туда таскали? Целую рыбу, с потрохами?

Знает все, сволочь. Узкоглазые сдали. Или сам проверял? Вряд ли. Голощекин сжал зубы.

— А затем, — прошипел он, — что я, между прочим, не один по тайге гуляю. И если кто-то из моих молодцов заметит, как возле фанзы китайцы крутятся, он будет знать, что угнетенные желтолицые товарищи хранят здесь безобидный улов. Я показательный поход устроил.

Говоря все это, Голощекин внимательно следил за Папой. Папа был не из тех, на кого можно давить. Но и он, Голощекин, не из тех, кому можно отдавать приказы, не сомневаясь в их бездумном исполнении. На службе — да, в жизни — нет. Зачем Папе нужны еще люди? Чтобы, удлинив, запутать цепь, по которой движется товар? Бред, для этого голощекинские люди не годятся. Чтобы дать возможность самому капитану лишний раз не светиться возле фанзы? А с чего бы вдруг такая забота? Перестал доверять? Так новые люди в этом смысле еще опаснее…

Голощекин наконец закурил и произнес спокойно, разгоняя сизый дым рукой:

— Знаешь что, Петрович, давай-ка все сначала. Перерыв хочешь сделать? Согласен. Попляши на дочкиной свадьбе, передохни, осмотрись. Мне тоже передышка нужна. А что касается людей… Ты ведь абы с кем дела иметь не будешь…

— Само собой, — буркнул Папа.

— Ну, стало быть, надо приглядеться, прощупать.

— А то, можно подумать, ты своих людей не знаешь, — криво усмехнулся Папа.

— Знаю, — улыбнулся Голощекин. — Но ведь и ты со мной не первый день знаком, а не доверя-а-аешь, — протянул он, улыбаясь все шире, однако взгляд его оставался холодным и цепким. — Короче, обмозгую. — Он встал. — Водка есть у тебя?

— Что тебе тут, магазин? — буркнул Папа, но все же поднялся и, открыв шкаф, достал початую бутылку. — Ты ж за рулем.

— А чего я у тебя столько времени проторчал?

— Тоже верно. — Папа хмыкнул. — Конспиратор, мать твою.

Голощекин налил на два пальца, выпил, налил снова и протянул Папе:

— Глотни.

Папа хлебнул и, сморщившись, со стуком поставил стакан на стол.

— За кого дочка-то замуж выходит? — спросил Голощекин.

— Не твое дело. Иди давай. Когда понадобишься — дам знать.

Выйдя из конторы, Голощекин направился к гаражам. Его «уазик» стоял на прежнем месте. Паренька, того, что обещал посмотреть машину, не было. Капитан заглянул в один из гаражей — на смотровой яме стояла старая Папина «Победа». Силен мужик, подумал Голощекин, а мог бы «Волгу» купить. Боится.

Боится он, вот что. А у страха глаза велики. И не пасет его никто, и люди ему не нужны — просто крыша с испугу едет.

— Товарищ капитан! — окликнули его.

Голощекин обернулся — слесарь подходил, вытирая ветошью руки.

— Не течет у вас масло, я проверил. И шланг в порядке.

— Ну, значит, показалось. — Голощекин вытащил из кармана трояк и протянул пареньку.

— Да ладно вам, я ж не сделал ничего, — запротестовал тот.

— Бери-бери. — Капитан сунул деньги в карман его промасленного комбинезона и просил, заговорщически подмигивая: — Слушай, не очень от меня разит? — Он с силой выдохнул пареньку в лицо.

— Есть немного. — Паренек засмеялся. — Ну за такое дело не грех стаканчик пропустить… Петрович, бедный, с этой свадьбой совсем озверел. Продуктов не достать, носится целыми днями, в область гонял…

Они обменялись рукопожатием, и Голощекин, забравшись в машину, выехал за ворота.

Нет, Папа не дурак. И не так уж, судя по всему, напуган. В область гонял, продуктами затоваривался… Может, он нашел способ расширить сеть? Тогда понятно, зачем ему нужны люди.

А хитер, сволочь! «Сворачиваем лавочку», «всех башлей не загребешь»… Всех — нет, а еще — можно. И нужно.

Неожиданно для себя Голощекин понял, что то, к чему он стремился столько лет, та цель, ради которой он шагал по скользкому, гудящему от натяжения канату над громадной пропастью, ежедневно, ежечасно рискуя свалиться и сломать себе шею, — эта цель со временем, становясь ближе, становилась все более абстрактной. Он увлекся этой игрой, в которой соблюдал правила, установленные не им, и придумывал новые, свои, которые соблюдали уже другие. И чем больше он увлекался, тем реже вспоминал о том, что у игры будет конец. И что тогда? Игра закончилась, банк пуст, свет погас, карманы набиты — а дальше? А дальше надо придумывать новую игру, потому что уже невозможно жить, не чувствуя волнующего тока крови, не мобилизуя постоянно мозги и волю, просто идти, не просчитывая, не выверяя каждый шаг и не боясь сверзиться в бездонную пропасть.

В конце концов, еще неизвестно, по каким правилам ему придется жить дальше. Здесь он на своем поле, и сам он здесь свой; время еще есть. Нет, уходить ему рано, исчезнуть он всегда успеет. Как там говорил Владимир Ильич: «Вчера было рано, завтра будет поздно. Сегодня!» Главное, не пропустить это «сегодня»…

Оказавшись на территории части, Голощекин подъехал к штабу и развернулся. В зеркало заднего вида заметил, как из двери медсанчасти вышла Марина. Она остановилась на крыльце и, подняв голову вверх, посмотрела на небо, словно проверяя, не пойдет ли дождь. Потом опустила голову и спрятала лицо в ладонях; светлые пушистые пряди волос качнулись вперед.

Что, Марина Андреевна, тяжело? И мне тяжело. Тебе есть что скрывать, и я не безгрешен, каюсь. Но мне, голуба моя, все-таки тяжелее. Потому как ты только передо мной ваньку валяешь, а я — перед всеми вами. Видишь, сколько общего у нас? Оба ваньку валяем. Во-о-от, а ты говоришь…

Голощекин осклабился.

Марина отняла от лица руки, повернулась и скрылась за дверью. Голощекин выключил мотор и, насвистывая, выбрался из машины.

ГЛАВА 9

У солда-а-ата выходной!

Сапоги по асфальту хлоп-хлоп.

Пу-у-уговицы в ряд!

Хлоп-хлоп.

Ярче со-о-олнечного дня!

Самая популярная теперь строевая песня от Бреста до Владивостока.

Зо-о-олотом горят!

Взвод под командованием сержанта Братеева бодро печатал шаг на плацу. День и впрямь был солнечным, блестели, отражая яркий свет, и пуговицы, и пряжки, и надраенные сапоги.

Марина Голощекина шла по дорожке, с улыбкой поглядывая на взвод. Грохот сапог, утюжащих асфальт, стал для нее таким же привычным, как для других — пение птиц или шум моторов. Она редко думала о том, что когда-нибудь этот звук исчезнет из ее жизни, но ведь такое однажды обязательно случится, и Марина не знала, хорошо это или плохо.

Любые перемены, даже к лучшему, волнительны и не всегда проходят гладко: переезжаешь ли ты в другой город, или передвигаешь мебель в квартире после ремонта, или выходишь на новую работу. Потому что другой город, пусть он больше и краше, какое-то время будет для тебя чужим; и шкаф, двадцать лет простоявший возле окна, после ремонта кажется в комнате лишним; и новая интересная работа хоть и выгодна по сравнению с прежней с финансовой точки зрения, но более ответственна и, значит, отнимает много времени и сил.

Ей придется поговорить с Никитой. Это надо сделать не ради Ивана и даже не ради себя. Это надо сделать ради будущего ребенка, который с самого первого дня должен чувствовать только любовь и тепло. Марина знала, что полюбит ребенка, даже если отец его — Никита, но знала также, что не сможет жить во лжи.

Никита непредсказуем, и это тоже нужно учесть. Он способен на насилие, потому что победа любой ценой — девиз всей его жизни. И потери его не беспокоят. Единственное, чего он не может себе позволить, — потерять контроль над ситуацией, власть над жизнью.

Марина в сотый, наверное, раз пыталась мысленно начать этот трудный разговор.

«Никита, нам надо серьезно поговорить». — «О чем, моя хорошая?» — «О нас с тобой. О нашей будущей жизни».

Нет, не годится. Уболтает. Будущая жизнь, скажет, Маринка, прекрасна. Газеты читаешь? Вот в следующей пятилетке трудящиеся массы… Ну и так далее.

«Никита, я тебе изменила. С Иваном. Отпусти нас». — «Да кто его держит?» — «А со мной как?» — «А ты, птичка моя, останешься. Ну изменила, бывает. Понравилось тебе? Надо у Ваньки спросить, чего он там такое умеет…»

Гадость. Но Никита способен именно так повернуть разговор.

«Никита, я тебя больше не люблю». — «Ничего, моя радость, стерпится — слюбится».

Или сказать ему про ребенка? Честно сказать: не знаю, чей он. Зачем тебе такая семья: разлюбившая жена и чужой ребенок?

Но Никита найдет ответ. А не найдет, так придумает. Господи, что же делать? Может, и правда сбежать? Куда глаза глядят, наобум? Вернет. По закону она останется его женой со всеми своими обязанностями. И какой смысл куда-либо бежать, если там не будет Ивана? А без Ивана нет смысла ни бежать, ни жить.