— Товарищ капитан, — нерешительно начал Братеев, — я вот насчет фанзы хотел…

— Слушай-слушай, — перебил его Голощекин. — Я тут одну историю вспомнил. Про любовь. Знал я генерала одного. Сын у него был, хороший парень, училище военное закончил, пошел, так сказать, по стопам. А после училища заявил: хочу жениться. Влюбился, значит. Отец был против. Первым делом, говорит, как в песне поется, самолеты, ну а девушки, а девушки потом. Парень уперся, хотя отцовское слово для него всегда было — закон. Генерал — кулаком по столу. И загнал его на ракетный полигон в такой Талдыпердищенск, что туда, кроме как на верблюдах, не доберешься. Там, конечно, знали, чей он сын, и еще удивлялись: неужто папаша не мог поприличнее устроить? И однажды так случилось, что из-за парня этого буквально накануне испытаний новой установки сорвалось что-то. А комиссия из Москвы уже выехала, и возглавлял ее тот самый генерал. Приехал он, ему докладывают: так, мол, и так, придется испытания отложить. Генерал: почему это? А ему: ну сынок ваш там маху дал, вы только не волнуйтесь, товарищ генерал, он вообще-то у нас на самом лучшем счету, до сих пор никаких нареканий, дисциплинированный, ответственный, отличный семьянин, жена такая славная… Генерал где стоял, там и сел. Какая жена, откуда? Как это, говорят, откуда? С ним и приехала, уже прибавления ждут… Генерал пришел в себя и как гаркнет: под трибунал мерзавца! Все его успокаивают: за что же, товарищ генерал? Ну сплоховал он, конечно, с кем не бывает, исправим сейчас. А генерал свое: не мог он сплоховать, больно умный. Вызвал сына к себе. Признавайся, поганец, нарочно напортачил? Знал небось, что я с комиссией должен приехать? Короче, так: за намеренный срыв испытаний ответишь по полной программе, а сейчас веди с женой знакомить. Хочу, говорит, посмотреть, из-за кого мой сын трибунала не испугался… Во как, сержант. Вот парень, да?

— Да-а, — протянул Братеев. — Товарищ капитан, а насчет ребят… Ну из-за которых Васютин… Вы же не всерьез про тюрьму говорили? Пугали только?

Лицо Голощекина вдруг закаменело.

— Так ты что же, сержант, — тихо спросил он, — думаешь, я им просто страшилки рассказывал?

— Нет, товарищ капитан. Я, наоборот, хотел сказать: здорово вы с ними поговорили, правильно…

— Может, ты думаешь, — не слушая, продолжал Голощекин, — что я их, как говорят блатные, на понт брал? Нет, Братеев, я им правду сказал. Трибунал им за такие дела светит. Их вина. И твоя, между прочим, тоже. Ты старше по званию, — значит, твой это недогляд. Как обычно бывает? Шкет какой-нибудь в окошко соседкино мячом засандалит, а отвечать кому? Родителям. Потому что какой с пацаненка несмышленого спрос?

Братеев растерянно молчал. Насчет разговора с солдатами — хорошо, мол, побеседовал с ними капитан, проняло их по-настоящему — он сказал совершенно искренне. Хотя слышал не все, зато видел, как вытянулись у них лица, когда Голощекин расписывал им далеко не прекрасное будущее. И только теперь понял, что капитан-то, похоже, не врал и сам он, Братеев, наверное, сейчас выглядит не лучше тех пятерых.

— Так что ты, сержант, зря думаешь, будто я на них страху нагонял. И про тебя запросто сказать могут: дедовщину развел Братеев, бдительность потерял. Вот так-то.

— Не потерял я, — мрачно произнес Братеев и, в который уже раз решившись, выпалил: — Надо бы за фанзой последить, товарищ капитан. Неладно там.

— Что неладно? — вздохнув, спросил Голощекин. — Чего ты с этой фанзой как с писаной торбой носишься?

— Ящик там, товарищ капитан. А в ящике — рыба…

— Ну и что?

— Потрошеная рыба. А внутри у нее — белый порошок.

— Ну и что? — повторил Голощекин. — Может, это соль.

— Нет, — возразил Братеев. — Да и кто так рыбу солит — изнутри?

Он все еще не определил ту меру откровенности, которую мог себе позволить, разговаривая с капитаном.

— А бес его знает! — махнул рукой Голощекин. — Может, кержаки к зиме готовятся. Что за рыба-то?

Братеев пожал плечами:

— Похоже на хариуса.

— Тогда точно — кто-то из местных. Во народ, а? Нет чтобы у себя, все норовят на чужую территорию залезть. Все вокруг колхозное, все вокруг мое… А рыбу, сержант, изнутри тоже солят. Вот Марина моя, она, когда курицу на банке делает, изнутри ее солью и чесноком натирает. Пробовал курицу на банке? Берешь курицу…

— Не соль это, товарищ капитан…

— Не, ты слушай-слушай, — перебил его Голощекин. — Берешь, значит, курицу, натираешь изнутри чесночком, солью, в литровую банку наливаешь воды и сажаешь курицу прямо жопой на банку. И в духовку. И тогда она внутри получается…

— Я пробовал, — с отчаянием произнес Братеев.

— А говоришь, не пробовал, — укоризненно сказал Голощекин.

— Я про порошок, который в рыбе. Не соль это.

Голощекин достал еще одну папиросу, закурил. Братеев ждал, с надеждой вглядываясь в лицо капитана и часто моргая от напряжения.

— А у меня приятель был, — сказал Голощекин, — очень пиво уважал. Так он воблу сушил прямо в городской квартире, в столовой. Натягивал веревку с рыбой между двумя этажерками, над батареей, возле окна. Тут тебе и тепло, и вентиляция… Жена у него продуктовой базой заведовала, дом, сам понимаешь, полная чаша. Она в Париж по турпутевке ездила, навезла барахла, забила этажерки сервизами всякими. Бранилась: сдалась тебе эта вобла, вонь какая на всю квартиру! Что я, рыбки приличной не достану — балычка там, копчушки хорошей, балтийской. — Голощекин подмигнул. — Ну разве ж объяснишь бабе, что пиво с воблой — это не стакан с закуской, это — процесс. Пока об стол ею хряснешь, шкуру снимешь, пузырь плавательный вытащишь… Он, приятель мой, пузыри эти на свечке коптил. Вонь, между нами говоря, и правда жуткая… — Капитан даже передернулся и тут же заметил: — Но вкусно. Короче, однажды решил он по пиву вдарить. Расстелил газетку на столе, чтоб жена не заругалась, что намусорил, налил в кружку пива, подошел к веревке, выбрал рыбку посуше и поикрястей… А он здоровый был мужик, пузатый, вроде замполита нашего. Ну то ли оступился, то ли еще что, только качнуло его, и он всей своей тушей на веревку с рыбой и рухнул. Веревке хоть бы хны, прочная оказалась, а этажерки, к которым она привязана была, — хлобысь на пол! Вместе со всеми французскими сервизами. Представляешь? Жена на развод подала… Смешно, да?

— Смешно, — мрачно сказал Братеев.

Он уже давно все понял: не хочет капитан говорить про фанзу. Почему — другой вопрос. Но не хочет, убалтывает, байки травит. И отеческий тон его, и правильные вроде бы слова — тоже для отвода глаз. Ну не хочет — и черт с ним! Братеев сам во всем разберется.

Голощекин бросил окурок в траву, придавил сапогом, поднялся и хлопнул сержанта по плечу.

— А насчет фанзы, сержант, завтра поговорим. Может, правда, китайцы шалят. А может, чего похуже. Ладно, бывай. — Он поправил ремень и пошел вперед, но оглянулся, бросил: — А что бдительность проявил — хвалю.

Он завернул за угол, вышел на асфальтированную дорожку и направился к аллее, освещенной яркими фонарями.

Завтра нужно будет идти к фанзе. Нужно и можно. Иначе этот твердолобый сержант начнет задаваться ненужными вопросами. Следовательно, захочет получить на них ответы. И, чего доброго, полезет выяснять к другим. А этого допускать нельзя.

Никита Голощекин уважал людей, которые готовы были идти до конца, не бросали дела на полдороге. Уважал, потому что сам был таким. И если бы не имел к тому, что происходило в фанзе, самого непосредственного отношения, то был бы рад иметь такого союзника, как сержант.

Жаль, не выйдет. Ну что ж, хороший противник — это тоже неплохо. Чем достойнее противник, тем слаще вкус победы.

Капитан легко взбежал на крыльцо своего дома, зашел и задержался на лестничной площадке, прислушиваясь. За дверью квартиры было тихо. Никита вскинул руку, посмотрел на часы — почти двенадцать. Значит, Марина либо уже спит, либо осталась дежурить возле Васютина.

Капитан тихо открыл дверь, вошел и заглянул в спальню. Кровать была застелена, покрывало лежало без единой складки, подушки взбиты, уголки их торчали на одном уровне.

Аккуратистка наша. Отличница боевой и половой подготовки, мать твою.

Голощекин сжал кулаки.

Ладно, Мариша, девочка моя сладкая, подруга моя верная, время у тебя еще есть. Может, одумаешься, охолонешь. Дружку твоему, Иванушке-дурачку, сейчас несладко придется. А я подсоблю, не сомневайся. И загонят Ваню за тридевять земель. Да ты не плачь, красна девица, он все ж таки полковнику нашему племяш, родная, значит, кровиночка. Так что буйную головушку он там, конечно, не сложит, хотя жаль. А ты, может, поубиваешься, посохнешь да и успокоишься. Вот и проверим, прав ли Братеев, что любовь от времени только крепче становится.

Голощекин присел на кровать, стащил сапоги и вытянулся, закинув руки за голову. Закрыл глаза и тяжело вздохнул. Постель пахла Мариной.

Никита вскочил. Будь она проклята! Никогда он ее не простит, никогда! Даже если она собственными руками задушит своего любовника и плюнет в его подлые мертвые глаза. Потому что любовник тут ни при чем. Кто такой Столбов? Мальчишка сопливый. Как Марина сказала, когда увидела его в первый раз? «Какой милый мальчик!» Вот тебе и мальчик-с-пальчик. Жил-был мальчик, сунул пальчик…

Голощекин услышал, как открывается входная дверь.

Марина вошла в столовую, на ходу расстегивая пуговицы тонкой шерстяной кофточки. Нижняя пуговица оторвалась и с тихим металлическим стуком упала на пол. Марина подняла ее, выпрямилась и увидела мужа, стоявшего на пороге спальни.

— Привет, — сказала она. Голос у нее был усталый. — Я думала, ты спишь давно.

Голощекин подошел к ней, обнял, поцеловал в висок.

— Что так поздно? — спросил он. — Я стал волноваться. Уже ехать за тобой хотел.

Марина высвободилась из его рук, отошла и опустилась на стул.

— Что? — Никита нахмурился. — Васютин?..

Он не договорил. Если Васютину хана, дела плохи. Его, Никитины, дела.

Марина покачала головой:

— Выкарабкается твой Васютин. Я просто устала.

Голощекин с облегчением вздохнул, и Марина услышала этот вздох.

— А ты что, переживал за него? — спросила она.

— Ну а как ты думаешь? — Никита опустился на колени и снял с жены одну туфлю, потом взялся за другую.

— Я думаю, что нет. Хотя, повернись все по-другому, тебя бы по головке не погладили. Так что, наверное, переживал. За себя.

Никита встал с коленей и, стоя вот так, посмотрел сверху вниз на Марину, на ее поникшие плечи, на идеально ровный пробор, разделявший светлые пушистые волосы. Он чувствовал, как в нем растет, распирая, грозя вырваться наружу, горячая, точно лава, ярость.

Зачем она нарывается? Хочет семейного скандала? Чтобы хлопнуть дверью и убежать в ночь, а потом прислать за вещами? Вряд ли. Она же не дура, она знает Голощекина лучше других. Какой скандал, какие побегушки в ночи? Пустое это, некуда вам бежать, Марина Андреевна. Муж и жена — одна сатана, две половинки одного целого. А от себя не убежишь.

Никита вдруг поднял руку, и Марина отшатнулась. В глазах ее плеснул испуг.

— Ты что, дурочка? — удивился Голощекин. Он погладил жену по голове, отвел со лба пушистую прядку, задержал ладонь на нежной коже.

Марина вдруг схватила его руку, прижала к своей щеке и тут же порывисто встала.

— Извини меня, — сказала она тихо. — Я правда, устала. Ты ложись, я скоро.

— Да я подожду. Ты не голодная? Хочешь, я приготовлю что-нибудь?

— Нет, спасибо. Аннушка пирожки приносила, целый кулек, мы перекусили.

Марина вышла из комнаты, скрылась в ванной, и Голощекин услышал, как льется вода, — сначала мощно, шумно ударяя в эмалированное чугунное дно, затем — тише, шелестя, будто осенний мелкий дождь.

Она не отмоется.

Никита готов был ее простить. Он мог бы простить ей все: неприбранную постель, пересоленный суп и недоваренную картошку, пыль на комоде и паутину по углам. Он мог простить ей молчаливые вечера, поздние возвращения домой, когда она предпочитала лишний час трепа с этими бабами, закадычными своими подружками, с которыми ей, похоже, было интереснее, чем с ним.

Он простил бы ей даже измену. Глупую — по дури, по пьяни, от тоски, от желания доказать что-то самой себе. Когда он взял ее в первый раз, он был уверен, что она успела подарить себя этому очкастому теленку, с которым собиралась в ЗАГС. Точнее, он просто об этом не думал, как не думает коллекционер, приобретая наконец вожделенную вещь, что ею уже обладал кто-то, трогал, мял в руках, наслаждался…

Он только потом понял, что он — первый владелец. Понял и всегда помнил.

Он не мог простить одного — предательства. То, что было у нее со Столбовым, — не блажь и не тоска. То, что было у нее со Столбовым, называется иначе. Голощекин знал — как. И потому не мог простить.