Я собирался уже примириться с судьбой, завернуться в плащ и лечь спать в экипаже, когда Фома объявил мне, что он узнал место и что мы в лесу между Жюмиежем и Сен-Вандриль. Обе эти резиденции были еще слишком далеко, чтобы наши изнуренные лошади смогли дотащить нас к одной из них; но поблизости есть замок, где его хорошо знают и где нам окажут гостеприимство. Я пожалел беднягу, не менее утомленного, чем лошади, и обещал присмотреть за ними, пока он пойдет лесом за помощью к ближайшему замку.

Действительно, замок этот был совсем близко, ибо он вернулся через четверть часа с двумя мужчинами и лошадью. Нас мигом выручили из беды, и один из пришедших людей, показавшийся мне работником с фермы, сказал мне, что мы не можем продолжать путь в Дюклер в такую скверную погоду. В трех шагах уже ничего не видно.

— Господин мой, — прибавил он, — был бы очень недоволен, если бы я не привел вас поужинать и переночевать в замок.

— А кто ваш господин, друг мой?

— Барон Лоранс, — отвечал он.

— Кто? — вскричал я. — Барон Лоранс, депутат?

— Если бы теперь что-нибудь было видно, — продолжал крестьянин, — то вы разглядели бы его замок. Ну-с, идемте, здесь не следует оставаться. Животные все в поту.

— Идите вперед, — сказал я ему, — я за вами.

Так как дорога была очень узка, то мы следовали гуськом за коляской, и я не мог больше задавать вопросов насчет барона Лоранса; но я был совершенно уверен в том, что это дядя моего друга актера. В парламенте был всего один Лоранс, и я удивлялся судьбе, столкнувшей меня с важной персоной семьи Лоранс. Я решил повидаться с ним, сообщить ему о положении его племянника, сказать ему, какого я лестного мнения об этом молодом человеке, поспорить с ним, если он будет несправедлив к нему.

Снег, не перестававший идти, не позволил мне рассмотреть замок. Мне казалось, что я прохожу по тесным дворам, окруженным высокими постройками. Я поднялся на большое крыльцо и очутился перед весьма солидным камердинером, который принял меня очень вежливо, заявив, что мне готовят помещение, а пока я могу погреться у камина в столовой.

Говоря это, он снимал с меня засыпанное снегом пальто и проводил тряпкой по моим ботинкам. Напротив меня находилась широкая открытая дверь, и я видел, как другой лакей расставляет аппетитные яства на роскошно сервированном столе. Огромные стенные часы били полночь.

— Я полагаю, — сказал я камердинеру, — что барон уже в постели и не станет вставать из-за незнакомого путника, приведенного к нему непогодой. Потрудитесь передать ему завтра утром мою карточку и узнать, позволит ли он мне отблагодарить его.

— Господин барон еще не в постели, — отвечал лакей, — это час его ужина, и я сейчас отнесу ему вашу карточку, сударь.

Он впустил меня в столовую и исчез. Другой лакей, занятый приготовлением ужина, вежливо придвинул для меня стул к камину, подбросил в огонь охапку еловых шишек и продолжал свое дело, не говоря ни слова.

Мне не было холодно — напротив, я был в поту. Эта большая комната походила на монастырскую трапезную. Вглядевшись хорошенько, я убедился, что это не современное подражание, а настоящая романская монастырская архитектура, нечто вроде отделения Жюмиежа или Сен-Вандриль — тех двух знаменитых аббатств, которым некогда принадлежали все окрестности. Господин барон Лоранс превратил монастырь во дворец — ни много ни мало, как князь Клементи. Мне пришли на память приключения труппы Белламара, и я почти уже ожидал, что вот-вот войдет брат Искирион или поручик Никанор, когда в глубине залы открылась двустворчатая дверь и ко мне навстречу вышло важное лицо в ярко-красном атласном халате, отделанном мехом. Это не был ни князь Клементи, ни барон Лоранс — это был мой друг Лоранс, сам Лоранс, немного пополневший, но красивее, чем когда-либо.

Я обнял его с радостью. Значит, он помирился с дядей? Значит, он будущий наследник его титула и богатств?

— Мой дядя умер, — отвечал он. — Он умер, не повидавшись со мной и не думая обо мне; но он забыл написать завещание, а так как я был его единственным родственником…

— Единственным? А ваш отец?..

— Бедный, дорогой отец!.. Он тоже умер, умер от радости! С ним сделался удар, когда к нам явился нотариус и объявил прямо, без предисловия, что мы разбогатели; он не понял, что лишился брата. Он видел только выпавшую мне на долю блестящую судьбу, исполнение единственной надежды, единственной заботы всей его жизни. Он бросился в мои объятия, говоря: «Теперь ты барон, ты никогда больше не будешь актером! Я могу умереть!» — и умер! Вы видите, друг мой, что богатство это досталось мне дорогой ценой! Но мы успеем еще поговорить; вы, вероятно, устали и вам холодно. Поужинаем, а потом оставайтесь у меня как можно дольше. Я чувствую потребность видеть вас, оглянуться на себя и побеседовать с вами, ибо с самого нашего знакомства и нашей разлуки в моей жизни не было ни одного мгновения откровенности.

Когда мы уселись за стол, он отослал прислугу.

— Друзья мои, — сказал он им, — вы знаете, что я люблю засиживаться поздно, не заставляя засиживаться других. Поставьте нам под руку все, что нам нужно, посмотрите, все ли в порядке в помещении моего гостя, и идите спать, если вам угодно.

— В котором часу будить гостя господина барона? — спросил камердинер.

— Оставьте его спать, — возразил Лоранс, — и не зовите меня больше господином бароном; я уже просил вас не именовать меня не принадлежащим мне титулом.

Камердинер вышел, вздыхая.

— Вот видите, — сказал Лоранс, когда мы остались одни, — что я совсем как ряженый, у меня даже лакеи точно из комедии. Эти считают для себя унизительным прислуживать человеку без титула и без спеси. Это великие болваны, которые мне больше мешают, чем служат, и которые, надеюсь, сами уйдут от меня, когда увидят, что я обращаюсь с ними по-человечески.

— Я думаю, — сказал я ему, — что, наоборот, они мало-помалу почувствуют себя счастливыми от подобного обращения. Дайте им время сообразить это.

— Если они сообразят, я их оставлю у себя, но я сомневаюсь, чтобы они привыкли к манерам человека, который не нуждается, чтобы прислуживали ему лично.

— Или вы привыкнете к тому, чтобы вам так прислуживали. Вы гораздо более аристократ по внешности и по манерам, мой милый Лоранс, чем любой из знакомых мне владельцев замков.

— Я играю свою роль, милый друг! Я знаю, как надо держаться перед слугами приличного дома. Я знаю, что для того, чтобы они вас уважали, нужно обладать большой мягкостью и большой вежливостью, ибо они тоже актеры, презирающие то, что они притворно уважают; но не заблуждайтесь, здешние — не более, чем вульгарные каботины. Мой дядя был поддельным важным бароном, в сущности, он обладал всеми смешными сторонами выскочки, ненавидящего свое происхождение. Я заметил это по манере держаться и по привычкам его людей. Их род тщеславия третьеклассный; когда они уйдут от меня, я возьму других, гораздо более выдержанных, чем эти, и те станут смотреть на меня как на существо действительно высшее, потому что я буду играть свою роль аристократа лучше всякого аристократа. Разве на этом свете все не есть фикция и комедия? Я этого не знал! Вступая во владение этим имением, я спрашивал себя, буду ли я в состоянии видеть самого себя здесь более недели? Я не так боялся соскучиться здесь, как показаться не на своем месте и почувствовать себя смешным; но когда я увидел, как немудрено импонировать свету развязностью и напускным достоинством, я нашел, что мое прежнее ремесло гистриона послужило мне отличным воспитанием и что не следовало бы давать другого воспитания молодым людям.

Лоранс наговорил мне еще несколько парадоксов насмешливым, но не веселым тоном. Он усиленно демонстрировал презрение к своему новому положению.

— Послушайте, — сказал я ему, — не притворяйтесь с человеком, которому вы открыли все тайники вашего сердца и вашей совести. Невозможно, чтобы вы не были счастливее здесь, чем у себя в деревне. Не будем говорить об утрате вами отца, смерть эта была роковым следствием законов природы; горе это не так уж неразрывно связано с вашим наследством, чтобы оно могло мешать вам ценить его радости.

— Извините, пожалуйста, — возразил он, — это зло и это добро тесно переплетены друг с другом; я не могу забыть этого; некогда я вам наивно признался и повторяю вам это теперь с той же искренностью, что я родился актером. Таланта я не приобрел, но страсть к актерству осталась во мне. Я чувствую потребность быть чем-то большим, чем меня сделала природа. Мне нужно рисоваться самому перед собой, забывать, кто я, парить в воображении выше моей собственной индивидуальности. Вся разница между актером по ремеслу и мною та, что он нуждается в публике, а я, никогда не приводивший ее в восторг, отлично обхожусь без нее, но химера моя необходима мне: она меня поддерживала тогда, она помогла мне принести большие жертвы. Я знаю, что я честен и добр, но этого мне не довольно — таким меня воздала природа; я беспрестанно стремлюсь быть сверхъестественным в своих собственных глазах — и быть таким в силу моей личной воли. Наконец, добродетель есть моя роль, и я не хочу играть другой. Я знаю, что всегда буду ее играть, а не то я себя возненавижу и почувствую к себе отвращение. Вам это непонятно? Вы принимаете меня за сумасшедшего? Вы не ошибаетесь, я сумасшедший; но помешательство мое прекрасно, и так как оно для меня необходимо, то не старайтесь отнять у меня это. Там, в деревне, я показал себя действительно стоиком, ибо все считали меня счастливым, а я бывал счастлив только в те редкие минуты, когда мог сказать себе: «Ты добился своего, ты велик». Жизнь моего отца, спокойствие, которое я ему доставил, — в этом был смысл моего самопожертвования. Я дошел до того, что не жалел ничего из прошлого. А теперь что мне тут делать такого, что было бы достойно меня? Щеголять хорошими манерами, выражаться лучше, быть более образованным, чем большинство господ, наблюдавших за мной с целью узнать, можно ли принять меня в свою среду? Право же, это очень уж просто, и это нисколько не соблазнительный для меня идеал.

Я спросил его, знают ли в этом новом месте его жительства, что он был актером.

— Это говорилось, — отвечал он, — это повторялось, но никто наверное не знал, хотя некогда и видели в Руане на сцене высокого тонкого молодого человека, очень похожего на меня и носившего то же имя, что и господин барон. В то время не могли предположить, что я был его родственником, — он неохотно упоминал о своем простом происхождении. Когда я явился в качестве его наследника, обо мне стали расспрашивать моих людей, которые ничего не знали и с негодованием все отрицали. Меня стали допрашивать искуснее, и я поторопился сказать правду с такой решимостью и с такой гордостью, что мне поспешили отвечать, что это не умаляет моего достоинства.

Человек, обладающий стотысячным доходом, — а я имею сто тысяч франков годового дохода, милый друг, — не может быть в провинции первым встречным; это сила, и все, что окружает ее, больше или меньше нуждается в ней.

Я сейчас же почувствовал, что мне следует или обратить все свое состояние в капитал и покинуть эти места, или заставить других уважать себя. Это тешило мою мономанию, и я облекся в одеяние высоконравственного человека без малейшего для себя труда.

— Бросьте этот тон насмешки над самим собой, мой милый Лоранс. Вы были наивны тогда, когда рассказали мне о своей жизни, будьте же опять таким. Вы человек с сердцем и с большим умом — значит, вы действительно выдающийся человек. Вы желаете казаться тем, кем вы есть, — это ваше право; скажу больше — это ваш долг. Я не вижу в вас ничего такого, что выдавало бы актера, за исключением разве некоторых преувеличений в высмеивании той общественной среды, куда вас вернула судьба, и которые я начинаю понимать. Человек, отдававший все свое существо, весь ум, жесты, интонации, сердце и душу на суд публики, часто несправедливой и грубой, неминуемо много страдал, и гордость его, вероятно, возмущалась не раз при мысли, что за несколько копеек входной платы первый встречный мужик покупал право унижать его. Сознаюсь вам, что до знакомства с вами я питал большое презрение к актерам. Я прощал только тем, истинный талант которых имеет право дерзать и силу все побеждать. Я чувствовал какое-то отвращение к тем, которые были посредственны, и превозмогал это отвращение только из жалости, внушаемой мне их бедственным положением, тяготами жизни на этом свете, отсутствием воспитания. Все возрастающая трудность достать себе работу, когда не обладаешь замечательными способностями, борется и разрушает предубеждение против актеров больше, чем всевозможные философские рассуждения, ибо в сущности предубеждение это имеет свое основание. Для того, чтобы появиться перед публикой загримированным и одетым в костюм комика или героя, то есть человека, имеющего претензию заставить толпу смеяться или плакать, нужна смелость, которая есть или мужество, или дерзость, и всякий платящий имеет право крикнуть ему, если он плох: «Убирайся, ты не прекрасен», или: «Ты не забавен». Между тем, мой милый Лоранс, вы говорите, что вы были сносны, но не больше, — значит, вы мучились тем, что не можете быть на должном уровне, и старались утешиться, говоря себе — не без основания, — что в вас человек превосходит артиста; а теперь, припоминая холодность людей по ту сторону рампы, вы, сами того не замечая, таите на них обиду. Вы силитесь обращаться с ними свысока, как они обращались с вами. Они не находили вас актером, и вы испытываете потребность сказать им, что их собственная жизнь — тоже комедия, плохая комедия, и что они плохи в ней. Это лишь общее место, ничего не доказывающее, ибо на деле все страшно в комедии мира и в мире комедии. Позабудьте же эту небольшую горечь. Примите спокойно свое возвращение к свободе и к общественной деятельности. У вас есть веское оправдание, оправдание, которое вы заставили меня искренно принять, а именно — любовь, великий дар молодости. Я предполагаю, что любовь эта позабыта; если же нет, то теперь она может все победить, — опять-таки, это предположение. Как бы то ни было, в прошлом вам краснеть не за что, и потому-то вы и должны вступить в свет не как раскаивающийся или недоверчивый перебежчик, а как путешественник, опытность которого служит ему на пользу и позволяет судить беспристрастно обо всем, и который возвращается к себе домой, способный размышлять и действовать, как философ.