– Не говорите при мне этого имени, я не могу его слышать! У меня все кишки от него в клубок свиваются!

Он хватал в охапку одежду и спешно убегал, забыв про недоеденные пироги с черемухой, которые очень любил и потому частенько навещал свою противницу по религиозным воззрениям.

Маша заказала Екатерине Прокопьевне сшить несколько дюжин рубашек из льняного полотна, которые она передала с разрешения плац-майора каторжникам. Мордвинов, проверяя расходную книгу, рассердился:

– Я запретил вам тратить деньги сверх положенной суммы. Кто вам позволил, скажите на милость, заниматься обустройством жизни осужденных? Для этого существуют государственные службы, они следят за соблюдением нормы питания и определяют степень изношенности их одеяния.

– Не знаю, чем занимаются ваши службы, господин комендант, но я, как женщина, считаю неприличным видеть перед собой полуголых мужчин, которые идут через поселок на работы. Я думаю, вам следует подумать и о других женщинах и детях, вынужденных созерцать подобное безобразие ежедневно. Я же просто устранила те упущения, какие допустила ваша служба, – в том же тоне ответила ему Маша и, подобно Мордвинову, недовольно поморщилась.

Старик удивленно уставился на нее, потом покачал головой и рассмеялся:

– Вот как получается, по нашим сусалам да нашим же мочалом! Ловко ты меня поддела, Мария Александровна. И по службе моей прошлась, и о нравственности позаботилась. – Он перестал смеяться, внимательно посмотрел в глаза девушки. – Ладно, на первый раз, сударыня, я подобное самоуправство прощаю, но учтите: в случае повторения подобных нарушений на месяц запрещу все свидания и передачи обедов в острог. А то по вашей милости он не в место наказания превращается, а в какой-то Баден-Баден, не иначе.

Следующий выговор она получила уже по другому случаю.

Прослышав, вероятно, о ее добром отношении ко всем страждущим, с некоторого времени под окнами дома Прасковьи Тихоновны стали исправно появляться некие грязные и изможденные личности. Редкий день проходил без того, чтобы они не возникали перед избой – оборванные, в многочисленных расчесах от пожиравших их насекомых, порой почти босые, и это в морозы, которые ослабли лишь к концу марта. По обыкновению они стояли молча, понурив головы, без обычных нищенских стенаний и просьб, и не уходили до тех пор, пока хозяйка или Маша не выносили им что-нибудь из еды. Вид этих несчастных поражал Машу в самое сердце. Но Мордвинов при встрече в очередной раз отчитал ее за излишнее милосердие и объяснил ей сие печальное явление. У рабочих завода были две сильные страсти: игра в кости, где они проигрывали все, до последней рубашки, а также пьянство, которое приводило к не менее печальным последствиям.

– Даже те пять-десять копеек, что вы им подадите, пойдут не во благо, во зло, – искренне сердился Константин Сергеевич. – Все равно они их пропьют, проиграют, а по пьяному делу еще пару голов проломят. Так что не балуйте их, иначе вам проходу от этих негодяев не будет...

Несмотря на подобные стычки, Мордвинов часто навещал Машу, вел с ней долгие беседы о жизни в этих местах, вспоминал прошлую военную службу, которую начинал у Александра Васильевича Суворова, а закончил уже с Михайлой Илларионовичем Кутузовым. Частенько рассказывал о былых военных кампаниях, о том, как по приказу Государя был отправлен в сибирские земли строить остроги для государственных преступников, осмелившихся выйти на Сенатскую площадь почти двадцать пять лет назад...

Каждый день, дождавшись возвращения Мити с работ, Маша ходила к тыну, окружающему острог. Стража его состояла в основном из инвалидов, и на первых порах ей приходилось сносить их грубые шутки и замечания, но постепенно Антон к каждому из сторожей нашел свой подход, кого-то подпоив, кого-то подкупив, а кого-то задобрив веселыми разговорами и отличным табаком. Поэтому через некоторое время их перестали прогонять, а Антон даже умудрился расширить ножом несколько щелей между неплотно пригнанных бревен, и теперь, когда заключенных вечером выпускали на прогулку во двор, они могли беспрепятственно переговариваться с Митей.

Таким образом, через щель в заборе, она познакомилась с лучшим Митиным другом Янеком Спешневичем, тем самым молодым человеком в Митиной рубахе, что первым бросился на ее защиту, и с двумя другими его товарищами, с которыми они жили в одном каземате. Один из них, Федор Тимофеев, был бывшим подъесаулом Донского войска. Он был осужден на каторгу за то, что во время бильярдной игры в Новочеркасске ударил одного из офицеров кием в грудь, отчего тот скончался. Ссора произошла за игрой, погибший был одним из приятелей Тимофеева, и он, конечно же, не хотел его убивать, но суд приговорил его к десяти годам каторги с последующим определением на поселение сроком на пять лет.

Четвертым был скромный и застенчивый поручик Илья Знаменский, осужденный на пять лет каторги за убийство своего отчима, издевавшегося над его матерью и молоденькой сестрой. В Москве Знаменского ждала жена с годовалым сыном, которого поручик еще не видел, мальчик родился после его отправки в Сибирь, и потому все его помыслы были направлены на ожидание амнистии по случаю двадцатипятилетия восшествия на престол Николая Павловича. По сравнению с другими Митиными товарищами Знаменский был не столь любезен и разговорчив и подходил к ограде лишь для того, чтобы поздороваться с Машей. Митя вскоре объяснил, что поручик сильно переживает разлуку с женой и, возможно, даже завидует ему. Но, несмотря на свое положение, молодые люди относились к Маше очень доброжелательно и пытались развлечь ее веселыми рассказами, шутками. Спешневич, у которого был прекрасный голос, пел ей старинные польские песни и постоянно грозился, если Митя немедленно не женится на своей невесте, непременно отбить ее у него.

Спешневич и Тимофеев должны были быть шаферами на свадьбе, и по этому случаю Мордвинов позволил им двухчасовой отпуск для участия в церемонии венчания и лишь после долгих просьб разрешил им также присутствовать на свадебном обеде. К сожалению, Знаменский подобной милости был лишен за какую-то мелкую провинность, и Маша договорилась, что его товарищи захватят для поручика пирогов и жареную курицу.

Мите же по случаю венчания даровались целые сутки отпуска. И Маша вместе с откровенной радостью испытывала приступы настоящего отчаяния, не зная, как себя вести, когда их с Митей оставят наедине. До свадьбы было чуть больше недели, и, как бы она себя ни успокаивала, что все это игра и не стоит воспринимать ее слишком серьезно, бедное сердце ее билось как загнанное, когда она представляла, что вскоре ей предстоит изображать из себя счастливую новобрачную, а потом провести целую ночь один на один с Митей, и при этом ничем не выдать себя, не возбудить подозрений не только у Мордвинова или Лавренева, но, самое главное, у Прасковьи Тихоновны.

Хозяйка только на вид казалась подслеповатой. Когда требовалось, она видела лучше молодой и тут же замечала все промахи своей постоялицы. Но если до этого Маша каким-то образом находила объяснение своим поступкам или странному поведению Мити в их первое свидание, то теперь предстояли более серьезные испытания. И если удастся без потерь перейти сей Рубикон, то осуществить сам побег, и она почти поверила в это, уже не составит особого труда.

26

Зима сломалась сразу.

Как это часто бывает в Сибири, на сопки и тайгу наплыл откуда-то густой и теплый туман – такой, что и в пяти шагах не видно, и под его покровом началась незримая весенняя работа.

Снег сделался ноздреватым, рыхлым, оседал со вздохом, кряхтением, как старый дед на завалинке, а после растекался по мерзлой еще земле множеством холодных ручейков. Вроде все еще было по-прежнему, но лед на Аргуни вздулся, потемнел, воздух посвежел, налился весенними запахами и влагой.

Два дня стоял туман, но на третий из степей потянуло теплым ветром.

Целый день ветер, настоянный на степных травах, сгонял туман и к следующему утру уже почти очистил небо от серых угрюмых туч, сквозь которые брызнуло вдруг голубизной, окатило щедрым солнечным светом.

Тайга обрадовалась солнцу, зашумела, обсыхая, и в ее монотонный ропот впервые за долгое зимнее время неожиданно вплелась простенькая песня синички. Была эта песня короткой, веселой и решительной, как и само наступление весны.

К двадцатому апреля полностью сошел снег, сопки подернулись легкой зеленой дымкой: выкинула стрелки трава, набухли почки на тополях и березах, сосны выбросили розоватые свечи, а девятнадцатого Прасковья Тихоновна видела первого скворца и сочла это добрым предзнаменованием. Скворцы прилетели прежде положенных сроков, значит, весна будет ранней, теплой, а лето урожайным...

День, когда должно было состояться венчание, выдался по-настоящему весенним и солнечным. Маша поздно легла спать накануне и почти не спала всю ночь, испытывая необычное возбуждение. Странные мысли блуждали у нее в голове. Она прекрасно понимала, что с завтрашнего дня вся ее жизнь пойдет по-другому. И не потому, что на ее пальце появится обручальное кольцо, а священник провозгласит их с Митей мужем и женой, не этого она боялась. И не того, что уже через несколько часов окружавшие ее люди изменят к ней свое отношение в худшую сторону. Здесь, в Сибири, снисходительно и с добрым участием принимали каждого, кто вступал в ее границы, и особо не интересовались, за что и почему человек подвергся каре, по чьей воле он вынужден был расстаться с привычной жизнью. И поэтому более всего ее заботило то удивительное, поистине диковинное состояние, в каком она наперекор собственным тайным уговорам пребывала в течение последней недели.

Она переживала, волновалась, смущалась и даже плакала подобно самой настоящей невесте. И стоило Прасковье Тихоновне накануне вечером вспомнить, как когда-то, добрых тридцать лет назад, она сама выходила замуж, и с присущей ей откровенностью поведать постоялице, как ненасытен был ее молодой муж в первую после свадьбы ночь, Маша почувствовала внезапно: тяжелая, душная волна воистину греховного вожделения захватывает в полон ее не готовое к таким испытаниям тело. Невыносимо сладкая истома, словно густая патока, обволокла ее ноги, живот, поднялась выше, и, независимо от сознания, ее груди набухли, соски затвердели, корсет стал неимоверно тесен. Маша с трудом перевела дух, не понимая, что с ней происходит, почему вдруг свалились на нее эти смутные и непонятные желания, полностью завладели ее душой и разумом, породили столь откровенные и немыслимо смелые фантазии? И точно не хозяйкины слова взволновали ее, а руки любимого приняли ее в свои объятия и заставили ее сердце забиться в неистовом ритме, отчего на лбу неожиданно выступили капельки пота, во рту враз пересохло, а ладони вдруг стали горячими и влажными.

Маша попыталась незаметно перевести дыхание, но Прасковья Тихоновна лукаво посмотрела на нее и улыбнулась:

– Страшно, поди, в первый раз? Ничего, не бойся! Поначалу чуток больно будет, но ты не пугайся, мужика не отталкивай, чтобы охотку у него не отбить. Шибко они этого не любят! А потом как во вкус-то войдешь, то и вожжами от милого не оттащишь. Особливо если муж по душе. Недаром люди первые денечки после свадьбы медовыми называют. Сладкие они, ненасытные. – Прасковья Тихоновна пододвинулась к Маше поближе и прошептала ей почти на ухо: – Я вам кваску на столик поставлю, игристого, с изюмом, после ох как пить хочется, ну, невмоготу прямо! – Хозяйка рассмеялась и подмигнула Маше, а потом опять склонилась к ее уху: – А ежели простынку захочешь сменить или сорочку, знамо, дело женское, в комоде возьмешь, я там уже приготовила все, как положено, льняные, новенькие, из тех, что ты с собой привезла...

Маша похолодела. Воистину прав был Алексей, когда говорил, что даже самые гениальные планы порой проваливались из-за мелочей. Только глупейшая из гусынь, к каким она себя мгновенно причислила, могла упустить сей немаловажный момент, который должен стать подтверждением того, что непорочная девица стала в эту ночь женщиной. Господи, надо срочно что-то придумать, иначе Прасковья Тихоновна, а от нее вряд ли удастся скрыть сие обстоятельство, непременно заподозрит ее или в совершенном прелюбодеянии, или, того хуже, окончательно догадается, что не все ладно в их с Митей отношениях, начнет присматриваться... Маша судорожно вздохнула и попыталась улыбнуться хозяйке. Та поняла ее по-своему и, оглянувшись на двери, прошептала:

– Я тебе на окошко отвару поставлю, выпьешь перед тем, как в постелю-то лечь, чтобы не понести в первый же день. Хоть и грех это, говорят, но все лучше, чем родить в зиму. – Прасковья Тихоновна довольно улыбнулась. – И Дмитрию Владимировичу кое-что приготовлю, а то намаялся небось в своих рудниках, бедный, еще, не дай бог, заснет с первого устатку, не потешит всласть молоду жену.

Маша отчаянно, до слез покраснела, но казачка разошлась не на шутку, взяла ее за руку, подвела к постели и усадила поверх покрывала: