– Эй, малый, – окликнула его старица, – неужто вы скрозь Прорву прошли?

– Прорву? – удивился Митя. – Ты имеешь в виду пороги и ту дыру в скалах? – Он пожал плечами. – Пройти-то прошли, только вот товарищей двоих потеряли, да и Маша...

– Видно, и вправду вам господь помогает, – Феодосия вышла следом за ним и остановилась у порога, – коли скрозь Прорву провел! Никому там ходу не было, а вас провел! – Она покачала головой. – И не переживай! Оживет твоя Марьюшка! Долго в воде ледяной она пробыла, застыла маненько! Дай срок, подымем ее на ноги, а сейчас иди, руби петуху голову! – Бабка хихикнула и толкнула его в грудь сухоньким кулачком. – Али забоялся, собачий сын?

Митя улыбнулся:

– Меня, к слову сказать, Дмитрием зовут! А с твоим петухом я непременно справлюсь! Я теперь со всем справлюсь!

40

Три дня миновало с того раннего утреннего часа, когда явились они пред светлые очи старицы Феодосии, а Маша до сих пор не пришла в себя. Бабка не отходила от нее ни днем ни ночью, шептала молитвы, поила какими-то отварами, три раза в сутки отбивала по семнадцать праведных поклонов. Митю на порог не пускала, и он ночевал в небольшом стожке за бабкиной избушкой, или «кельей», как она называла свое убогое жилище.

Он привел в порядок ружье, просушил порох и ежедневно с утра до обеда уходил на охоту. Приносил то уток, то глухарку, а как-то подстрелил пяток рябчиков. Бабка варила из них похлебку, причем ощипывать и потрошить птицу заставляла Митю: сама к ней не прикасалась и отказывалась есть сваренную из нее похлебку. Питалась она только постной пищей, в основном кашей из пшеничных и ячменных зерен. Был у нее картофель, мелкий, с голубиное яйцо, а хлеб – сырой и тяжелый – пекла раз в неделю. Бабка жаловалась, что рожь не вызревает и хлеб оттого получается сладковатым, как солод. На опушке березняка был у Феодосии небольшой огородик, где росли репа да морковь, из чего Митя заключил, что картофель и муку ей кто-то привозит. Но бабка об этом умалчивала, а он старался не лезть к ней с лишними вопросами, чтобы не прогневить невзначай сердитую старуху. За избушкой в небольшом курятнике жили пяток куриц и теперь уже два петуха. Феодосия позволяла себе съесть пару яиц в неделю, но сейчас отказалась и от них. Митя подозревал, что она поит сырыми яйцами Машу, но противиться не стал. Он понимал, что старица больше его сведуща в том, как поставить больную на ноги, и поэтому старался особо не выяснять, каким образом она делает это.

Засыпал он обычно только под утро, измученный беспокойными мыслями о Маше. И даже голосистые бабкины петухи, выводившие дуэтом зарю, не могли разбудить его. Но ночью, когда темнота окутывала землю, а звезды и располневшая луна скрывались за низкими лохматыми тучами, он подолгу лежал на прошлогоднем, пропахшем мышами сене, вглядывался в небо, пытаясь заснуть, но все напрасно. Именно в эти часы, когда ничто не отвлекает, когда так одиноко и неуютно, а ночной сумрак и шорохи так созвучны твоему мрачному настроению и тревожным думам, все в жизни кажется беспросветным, лишенным смысла. В эти часы расстаются с надеждами, и не каждый находит в себе силы, чтобы с первыми лучами солнца избавиться от горестных ночных сомнений.

Днем за делами он немного отвлекался от гнетущих душу размышлений, но с наступлением ночи они вновь возвращались, наваливались непомерной тяжестью, изматывая и не давая забыться. Но не менее горькими и не менее тяжкими оказались воспоминания о тех счастливых временах юности, коим уже не суждено вернуться, как никогда не увидеться ему более с отцом и матушкой, с милыми сердцу друзьями и товарищами, не заняться любимым делом, которому он надеялся посвятить свою жизнь...

В остроге он научился думать лишь о самом насущном – о том, как пережить следующий день, как дождаться свидания с Машей, но вместе со свободой пришло к нему осмысление тех безвозвратных потерь, какие он допустил в угоду собственной глупости. Труднее всего было сознавать, что не в его силах изменить сложившееся положение. И более всего Митю удручало то, что даже своим освобождением обязан он в первую очередь не самому себе, а смелости и упорству женщины, которая находится сейчас на грани жизни и смерти, и он опять же не в состоянии чем-то помочь ей.

Вечерами он старался уйти в свой стожок как можно позже. Рубил дрова на завтрашний день или разводил в стороне от избушки костер и сидел около него подолгу, бездумно глядя на огонь, наслаждаясь покоем и тишиной. Иногда Феодосия оставляла на какое-то время Машу, выходила из избушки, усаживалась на порожек и вела с Митей беседы, во время которых он помаленьку рассказал все о своих злоключениях. Феодосия открыто своего отношения не выказывала, но ворчать стала меньше и гостя звала уже просто Митрием, а не «еретиком» или «нечестивым никонианином». Правда, в «келью» свою не допускала и о жизни своей ничего не сказывала.

За эти дни Митя уже уяснил для себя те несколько правил, какие ни в коем случае не стоило нарушать, чтобы не навлечь гнев Феодосии, и придерживался их неукоснительно, порой удивляясь собственному смирению, с которым сносил ее беспрестанное ворчание и ругательства в адрес нехристей и вероотступника, сына собачьего – Никона.

Что касается сатанинского зелья – табака, о нем он забыл с того самого дня, когда его по приказу Мордвинова посадили в клетку как особо опасного преступника и отправили в Иркутск. Свою посуду старица хранила в избе и даже прикасаться к ней не позволяла, а чашку, собственноручно сделанную им для себя из бересты, обмазанной глиной, велела держать у себя в стожке, как и берестяное ведерко с водой и такой же ковшик. Мите казалось это даже забавным: пришел к бабке гол как сокол и вот уже хозяйством понемногу стал обзаводиться, хотя и удивлялся порой, как мало, оказывается, нужно человеку, чтобы обрести покой и некую уверенность в себе. А иногда испытывал даже неподдельную радость, когда впервые в жизни сам ощипал и разделал добытых уток.

С первого дня Феодосия строго-настрого предупредила его, чтобы ни в коем случае не оставлял посуду открытой. Все должно быть накрыто и обязательно с молитвой, чтобы преградить путь нечистой силе в посуду. Причем для этого хватало одной или двух лучин или тонкой травинки. В душе Митя над этим посмеивался: уверовав в силу своих молитв, Феодосия не слишком себя утруждала и некоторые требования выполняла просто для отвода глаз. Так же чисто условно соблюдался и другой обычай – ежедневного омовения. Старица считала недопустимым начинать день, не умывшись или не омыв руки перед молитвой, трапезой или каким-то другим не менее важным делом, но ограничивалась зачастую тем, что изображала умывание, слегка потерев сухими ладонями лицо и руки.

Но одного она придерживалась неукоснительно: за трапезой говорить только о Святом Писании, а так как Митя был не слишком силен в «Деянии апостолов», о чем старица любила порассуждать, то предпочитал отмалчиваться. Во время их первого совместного обеда, хотя бабка ела свою кашу в избушке, а он свою похлебку за ее порогом, она сгоряча метнула в него поленом, когда он весьма опрометчиво поинтересовался, кто жил в том балагане, в котором лежала сейчас Маша.

После трапезы Феодосия долго сердилась и не разговаривала с ним. И только когда он трижды побожился, что впредь и слова не молвит за столом, она сказала, что во время трапезы ангелы охраняют обедающих, а он своей болтовней чуть не отпугнул их и не привлек тем самым бесов, у которых нет милее занятия, чем искупаться в мисках и напустить порчу на человека.

Но чуть позже она все-таки поведала Мите, что в балагане проживала старица Олимпиодора, которая отдала богу душу два года назад, и с тех пор ее более чем убогая келья пустовала. Правда, Феодосия призналась, что в прошлом году у нее жила там коза с двумя козлятами.

– Хорошая была коза, молока много давала, но по весне пришел ирбис,[54] а двери у балагана плохонькие, и сволок, срамник, и козу и козлят, – сокрушалась старица, – сожрал их, ненасытная утроба, а потом вкруг моей кельи принялся похаживать, хвостом покручивать. Я ведь его, как тебя, Митрий, видела. Усядется супротив двери и ну давай намываться лапой! Только не зверь то был, а сам сатана в его обличье, глаза-то у него желтые, кошачьи, как у того ирбиса, вот он в него и воплотился. Даром, что ли, так креста и молитвы пужался? Осеню его, бывалочи, крестным знамением и молитву творю: «Господи Вседержителю, боже сил и всякия плоти, не остави мя грешнаю, не даждь места лукавому демону обладати мною, укрепи бедствующую и худую мою руку и настави мя на путь спасения и милостив буде ко зверю лютаму, ибо не ведает он, что творит!» – ирбис тут же хвостом по бокам как вдарит, и в кусты. – Феодосия перекрестилась и, вздохнув, добавила: – Неделю так вокруг да около ходил, пока Сидор да Мокей со скиту не пришли и не стрелили в него пару раз. Только тогда и убег!

– Так здесь неподалеку еще люди есть? – удивился Митя. – Что же вы раньше мне не сказали?

– А потому не сказала, что ходить в скиты тебе не следует, – проворчала Феодосия. – Духовник наш Елисей дюже строгий и сердитый! Того гляди прогневается, ежели узнает, что я вас приветила. Пущай и не указ он мне, но и распрей с ним не желаю. – Она перекрестилась: – Боже, очисти мя грешнаю и избави от лукаваго, дай еси мне, рабе Твоей, без напасти прейти от всякага зла противна! – И погрозила Мите пальцем. – Сиди ужо! Надобно будет, сама к Елисею пойду и обскажу все как следует...

Этой ночью он неожиданно быстро заснул и перепугался несказанно, когда на рассвете Феодосия растолкала его. Сурово оглядела его и велела:

– Рожу ото сна омой да волосья от сена избавь. Марьюшка тебя кличет. Негоже будет, коли тебя в таком обличье увидит! – прокричала старица ему вслед, так как Митя, не разбирая дороги, уже бежал к балагану.

Маша, против его ожиданий, не лежала, а сидела на постели и заплетала косу. Бабка, оказывается, переодела ее в длинную рубаху из грубого полотна и сарафан, но все-таки это была прежняя Маша, похудевшая и побледневшая, но живая и, как он надеялся, почти выздоровевшая.

– Господи, Маша, Машенька! – Митя опустился рядом с ней на лежанку, обнял ее и принялся покрывать поцелуями дорогое лицо. – Слава богу, все хорошо закончилось.

– Митя, – Маша слегка отстранилась от него, – бабушка сказала мне, что ты здесь один, а где же Антон и Васена?

Митя сжал ее ладони и отвел глаза:

– Я пытался их искать! Весь берег исходил, но, вероятно, им не удалось спастись, Машенька!

Маша всхлипнула, уткнулась ему в плечо лицом, и Митя снова обнял ее, давая ей возможность выплакаться. Наконец она подняла на него заплаканное лицо и прошептала:

– Что же нам теперь делать, Митя?

– Все равно что-нибудь придумаем, Машенька, главное, чтобы ты поскорее выздоровела!

– Я постараюсь, – улыбнулась Маша сквозь слезы, – а теперь расскажи, как случилось, что мы оказались здесь?..

41

Прошло еще два дня. Маше стало намного лучше, и она уже несколько раз выходила из избушки и сидела на низкой лавочке за ее порогом. Эту лавочку смастерил ей Митя. Он же помогал ей выйти на улицу, поддерживая под руку, а к вечеру второго дня Маша дошла до его стожка и обратно, правда, устала безмерно и долго потом отдыхала на лавочке.

Старица велела не докучать Маше разговорами, и Митя старался без повода у избушки не появляться, но ноги так и несли к ее порогу, и он приходил и приносил ей то букет ромашек, то горсть лесной земляники. А как-то поймал курткой и принес показать шустрого бурундука, который не преминул цапнуть его за палец. Вывернувшись из рук, полосатый шельмец тут же улизнул на ближайший кедр, откуда и принялся дерзко насвистывать – дразнить незадачливого охотника. В первый раз за все это время Маша рассмеялась, а Митя подумал, что никогда еще не чувствовал себя таким счастливым: судьба сберегла его любовь, и он вновь поверил, что его мечтам суждено сбыться.

На третий день старица подозвала Митю к себе и сообщила ему, что собирается идти в скиты. Зачем, объяснять не стала, да Митя и не спрашивал, знал, если сочтет нужным – сама расскажет, не пожелает – пыткой ничего не добьешься. Пообещав вернуться через три дня, Феодосия взяла в руки посох, закинула за плечо котомку с ковригой хлеба и скрылась среди деревьев.

Митя попробовал пройтись следом, чтобы узнать, в какой стороне эти загадочные скиты, но с первых же шагов старуха словно сгинула в тайге, и он оставил попытку выследить ее. Возможно, Феодосия специально запутывала следы, чтобы не вывести любопытного «никонианина» к тайному поселению староверов-скрытников, как однажды в разговоре назвала их старица.

Дверь в свою избушку она подперла колышком, и это было предупреждением: входить не стоит! Печурка в Машином балагане только дымила, но разгораться никак не желала. Поэтому готовить обед пришлось на костре.

Маша с веселым изумлением наблюдала, как Митя хлопочет около огня. И хотя у него это не слишком ловко и быстро получалось, похлебка вышла вполне съедобной, правда, была чуть-чуть пересолена и прилично попахивала дымком, но сам изрядно проголодавшийся повар этого не заметил, а Маша решила не обращать внимания на подобные мелочи.