Я проснулся с криком, зажег свет всюду, где мог, и наощупь отправился в кабинет. Мне удалось нащупать пластинку и поставить ее на проигрыватель. Мне необходимо было прослушать что-нибудь из прошлого, чтобы свести на нет заключительную часть моего кошмара, какую-нибудь благополучную мелодию благополучных времен, поэтому я поставил пластинку, которая напоминала мне о самых беззаботных временах лета 1929 года, когда мы с Корнелиусом устраивали дикие вечеринки и праздновали наши двадцатитрехлетние годовщины с контрабандным шампанским.

Миф Моул и его Моулеры начинали тогда играть «Александер Регтайм бэнд».

Прослушав пластинку три раза, я почувствовал себя спокойнее, настолько, что смог припомнить прошлое правдиво и бесстрастно. В 1917 году были сильны антигерманские настроения, но моя семья страдала от этого меньше, чем другие американо-германские семьи, потому что мой отец не дал себя запугать. После случая в классе он повесил у нас над входом большой американский флаг и объявил директору школы, что мои конституционные права американского гражданина будут нарушены, если немедленно не будут предприняты шаги для наказания моих обидчиков. Директор школы, человек беспристрастный, согласился с этим и остаток школьных дней прошли без инцидентов. Но мой отец первый предложил мне взять американское имя. Он хотел бы дать мне имя Хенк, потому что оно походило на Ханс, но я настаивал на имени Сэм в честь ковбоя, героя популярных комиксов.

Последующие годы я потратил на то, чтобы стать настоящим американцем. Мой отец считал, что у меня не должно быть конфликтов со своим сознанием, потому что Германия ничего для нас не сделала, в то время как Америка дала нам все. Остаток его семьи в маленьком городке близ Берлина был стерт с лица земли в 1918 году, но он отказывался говорить об этой потере. Моя мать потеряла двух братьев на войне, но одна из ее сестер в Дюссельдорфе выжила и снова вышла замуж в 1920 году, и мне часто приходилось тайком ездить на почту в Элсуорт, а не на почту нашего Бар-Харбора, посылать продукты в Европу. Как-то я в течение десяти минут не мог заставить себя войти в почтовое отделение, потому что мне было стыдно, что у меня есть родственники в Германии.

Я стал очень хорошим американцем. Я окончил школу с высшими оценками и пришел на выпускной бал с самой красивой девушкой. Чтобы суметь оплатить учебу на юридическом факультете, я решил поработать летом в саду имения Бар-Харбор. Я ел индейку с клюквенным соусом на День Благодарения, пускал фейерверки каждое Четвертое июля и пел «Звездно-полосатый флаг» громче всех по случаю каждого патриотического праздника. Я даже начал говорить дома по-английски, но отец воспротивился этому, потому что, как он сказал, быть двуязычным — большое преимущество, и я не должен допустить, чтобы мой немецкий язык стал хуже.

Ему не нравился его хозяин Пол Ван Зейл, но, поскольку он был практичным человеком, он без колебаний принимал те выгоды, которые Пол предоставлял своим служащим. Мои родители, которые работали садовником и экономкой, а также присматривали за летним домом Ван Зейлов, получали высокое жалованье, и, когда Пол избрал меня в качестве своего протеже, мой отец первый меня с этим поздравил.

— Вот что значит быть американцем, Сэм, — сказал он. — Это твой счастливый случай. Об этом мечтает каждый американский иммигрант, — и он сказал, что я должен на коленях благодарить Бога за то, что я гражданин самой лучшей страны в мире, в которой даже беднейший человек может добиться успеха и разбогатеть.

Я разбогател. Успех сопутствовал мне. Я жил на Парк-авеню и обедал на Пятой и постоянно имел дело с аристократией восточного побережья, которая населяла этот дворец на углу Уиллоу и Уолл-стрит. И однажды в 1933 году покинул этот мир моей американской мечты, а когда позже я в него вернулся, все в нем было не таким, как прежде.

Я поехал в Германию. Я снова увидел свою родину впервые с двухлетнего возраста, и я нашел там странного маленького австрийца с усиками щеточкой, который говорил, что быть немцем не зазорно. Я также обнаружил, что Германия — прекрасная страна, более прекрасная, чем мои родители осмеливались мне рассказывать в попытке усыпить свою ностальгию и воспитать меня хорошим американцем. К тому времени, когда я разыскал своих родственников, выживших после войны, Америка казалась так далеко, — неверный образ, маячивший сквозь сгущающийся туман, и все время маленький австриец внушал мне, что я должен гордиться тем, что я немец, до тех пор пока я не стал этим гордиться.

Наверно в глазах посторонних я представляюсь таким практичным, приземленным, хитрым бизнесменом; они, возможно, никогда не понимали, что, несмотря на железную хватку — а может быть, как раз из-за нее, — я не могу обходиться без мечты, моей американской мечты, моей немецкой мечты, и даже моей сентиментальной мечты о семейном счастье. Военная пропаганда поддерживала представление о немцах как о безмозглых машинах, но никакие машины не могли бы построить сказочные замки в Баварии, и никакие машины не смогли бы создать самую замечательную в мире литературу, и никакие машины не могли бы наслаждаться Девятой симфонией Бетховена в исполнении Берлинского филармонического оркестра. Я никогда не стану фашистским человеком-машиной, в чем меня обвиняют мои недруги. Мои мечты очень важны для меня. Даже теперь, когда моя немецкая мечта мертва, а моя американская мечта умирает у меня на глазах, мне все же удалось создать себе европейскую мечту. Еще раз я представил себе, что я работаю в УЭС, и последняя связная мысль перед тем, как я заснул, была такова: слава Богу, что еще не поздно все начать сначала.

Однако когда солнце разбудило меня на следующее утро в семь, мне ничего не оставалось, как снова засунуть свою новую мечту в дальний ящик до тех пор, пока обстоятельства не станут более благоприятными. Я вылез из постели в кабинете, в которой я заснул. Заставил себя принять душ, побриться, одеться и поехать. И, наконец, когда уже стало невозможно откладывать неизбежное, я вызвал свой «мерседес-бенц» и поехал в центр, на угол Уиллоу и Уолл-стрит.

Как только я приехал в офис, я вызвал своего личного помощника и отослал секретаршу, попробовал первую чашку кофе, повесил свою шляпу, просмотрел почту, а затем подошел к каминной доске, чтобы подвести старинные часы из Дрезденского фарфора, которые прежде принадлежали Полу Ван Зейлу. В тот момент, когда я открывал стекло часов, в дверь постучали.

— Войдите! — воскликнул я.

Дверь открылась. Я увидел его в зеркале, такого же высокого, как его отец, но худого и темноволосого.

— Да, войди, Скотт, — отрывисто сказал я и снова взглянул на часы Пола. Они отставали на одну минуту.

— Заботишься о точном времени, Сэм? — сказал сын Стива Салливена, всегда стремящийся помочь, всегда желающий нравиться.

— Нет, — сказал я, — это не важно. Закрыв часы, я отвернулся от них. — Как обстоят дела с предложением фирмы «Хаммэко»?

— Бридж Маккул окончательно отказался от участия в конкурсе, а остальные синдикаты, так же как и мы, продолжают претендовать, я только что это проверил, чтобы не ошибиться. О, вот и биржевой отчет, который ты спрашивал.

— Спасибо. Ты выглядишь очень взъерошенным! Всю ночь не спал?

— Нет, Сэм, я случайно заснул в два часа ночи за своим столом.

— Ладно, не надо демонстрировать свое рвение! Это ни на кого не произведет впечатления, и меньше всего на меня, — ты выглядишь, как будто только что вышел из ночлежки на Бауэри!

— Я сейчас разыщу бритву…

— Меня не интересует, как ты планируешь улучшить свой внешний вид. Сделай это, и как можно скорей.

— Да, Сэм, — ответил Скотт, как всегда послушный, крайне почтительный, и удалился.

Я тут же пожалел о своей резкости. Скотт занимал особое место в семействе Ван Зейлов: он был приемным сыном сестры Корнелиуса Эмили, и с 1933 года Корнелиус вместе с Эмили взял на себя заботу о его воспитании. Мать Скотта умерла в 1929 году, его младший брат Тони был убит на войне, а его отец, бывший старший партнер в банке Ван Зейлов, тоже умер, и было вполне естественно, что с годами он сблизился с семьей своей мачехи.

Я думал о его покойном отце Стиве Салливене, который в тридцатые годы боролся с Корнелиусом за право управлять банком. Я подумал о том, как Корнелиус когда-то сказал: «Конечно, будет сложно его устранить». И я подумал о моей роли в этом устранении.

Впоследствии я говорил себе, что у меня не было выбора, пришлось подчиняться приказам, но после Нюренбергского процесса этот довод получил заслуженную оценку, поэтому, чтобы облегчить душу, единственное, что я мог теперь сделать, — это забыть все, что тогда произошло. Однако это оказалось невозможным. Даже если бы я обладал талантом забвения того, что я не хотел помнить, присутствие Скотта в банке всегда мешало бы мне совершенствоваться в искусстве амнезии.

Признать, что мне не нравилось его присутствие в банке, означало бы признать мою вину в том, что произошло в прошлом, поэтому я всегда старался скрыть свои чувства. На самом деле я делал огромное усилие полюбить его, и в некоторой степени в этом преуспел, но, по правде говоря, при нем я чувствовал себя неловко, и эта моя неловкость не только не проходила, но с годами усиливалась. Но почему я чувствовал себя неловко — этого я понять не мог. Было бы слишком просто сказать, что он напоминает мне ту страницу моего прошлого, которую я хотел бы забыть; без сомнения, это было верно, но человек всегда старается приспособиться к обстоятельствам, и давно прошло то время, когда при виде Скотта я машинально вспоминал о смерти Стива Салливена. В этом мне помогало то, что Скотт не был явно похож на своего отца. Он не курил, не пил и, как всякому было известно, не имел постоянной подруги. Каждый вечер он работал допоздна, и часто оставался в банке и в выходные дни. Одевался он консервативно, зачаровывал клиентов своей компетентностью в беседе и посылал своей мачехе Эмили букеты каждый год в День матери. Трудно было найти молодого американца со столь образцовыми манерами, как часто говорил мне Корнелиус с почти отцовской гордостью, но я начинал подозревать, что именно по этой причине Скотт вызывал у меня неловкость: он был слишком хорош, чтобы быть настоящим.

Продолжая держать в руках последний биржевой отчет, я сел и попросил по интеркому еще кофе.

Секретарша моего помощника вбежала быстрым шагом. Я взял трубку красного телефона, который непосредственно соединялся с офисом старшего партнера этажом ниже.

— На связи офис мистера Ван Зейла, — ответили мне на другом конце провода.

— Это Келлер. Он здесь?

— Нет, сэр, его еще нет.

Я повесил трубку. Пришел мой секретарь с внутренней почтой. Зазвонил телефон.

— Фиксируйте все телефонные звонки.

Я собрал новую кипу бумаг, сдвинул ее в сторону и вернулся к отчету Скотта. Снова позвонил телефон и продолжал звонить. Я снова переключился на интерком:

— Ради Бога, подойдите к телефону! — Шум прекратился. Вернувшись к отчету, я обнаружил, что он составлен безупречно, затем я снова потянулся к интеркому.

— Сэм? — ответил Скотт через мгновенье.

— Зайди ко мне.

Он явился уже чисто выбритым. Я протянул ему отчет:

— Это очень хорошо. Спасибо. А теперь давай обсудим, как нам пробраться во вражеский стан и узнать, какую цену они собираются предложить. Нам надо выиграть сделку с «Хаммэко», Скотт. Девяностомиллионная сделка, это нешуточная игра. Есть ли у нас полный список членов синдиката конкурирующей стороны?

Он у него был с собой. Это произвело на меня впечатление, но я промолчал, просто взглянул на список фамилий, но вдруг на мгновение я вернулся в тот давно ушедший день накануне краха, когда я стоял на том же месте, где сейчас стоял Скотт, а его отец сидел в моем кресле. Воспоминания обрастали деталями, как снежный ком. Молчание затянулось. Я продолжал смотреть в список, который держал в руках.

— Сэм? — нервно сказал, наконец, Скотт. — Что-нибудь не так?

— Нет, нет, все очень хорошо. Я просто пытался представить, какая из этих фирм является слабым звеном, которое мы сможем вырвать, чтобы разобраться, что происходит. Постой… Боннер, Кристоферсон — может, здесь у нас что-нибудь получится. Корнелиус вытащил недавно Боннера из неприятности с комиссией по ценным бумагам и биржам, чтобы примириться с ним после того, как в сорок третьем он увел у него из-под носа выгодный подряд от «Панпацифик Харвестер». Конечно, теперь Кристоферсон умер, и Боннер хочет снова быть с нами, когда «Харвестер» выпустит свои акции. Позвони Боннеру. Он несговорчивый клиент, но на него надо нажать. Я думаю, он понимает, с какой стороны его хлеб намазан маслом.

— Сам Боннер не входит в этот синдикат, Сэм. Его зять Уайтмор входит.