— Спасибо.

Шажков с необыкновенной лёгкостью отстоял вечернюю службу и вышел на улицу с ощущением собственной чистоты и незапятнности. Хотелось смеяться.

Вечером помолился и лёг спать почти невесомым, ощущая в себе физическую гармонию, психическую уравновешенность, сердечную радость и духовную свободу.

3

Окна комнаты и кухни Шажкова выходили в тесноватый двор и смотрели на глухую стену — брандмауэр большого жилого дома напротив. По стене были хаотично разбросаны мелкие окошки, проделанные по собственной инициативе нынешними жильцами дома. Во дворе рос высокий тополь, и стояли, приклеившись к брандмауэру, два одноэтажных жёлтых флигелька, занимаемые коммерческими фирмами.

Брандмауэры — безоконные стены зданий, очень заметные во многих питерских центральных кварталах, не были изначально предназначены для обозрения. Только теперь они, запечатленные в живописи и фотографиях, описанные стихами и прозой, стали одной из визитных карточек Санкт-Петербурга, нравится это или нет. На таких стенах кое-где остались силуэты дымовых труб и треугольных крыш маленьких домиков, когда-то стоявших впритык и выбитых снарядом ли в войну, исчезнувших ли по старости или снесённых по недомыслию. Постепенно, однако, брандмауэры закрываются новыми постройками или рекламными щитами, и город меняет вид, а вместе с видом, может быть, и сущность. Валентин Шажков считал, подхватив, наверное, эту мысль из какой-то умной книги, что сущность Петербурга заключалась в двойственной (он сказал бы даже «двуединой») природе города, неразделимости в нём «фасадного» и «чёрного», парадного и изнаночного.

В раннем Петербурге преобладала фасадность, поэтому всё не возвышенное отправлялось на задворки города. В «зрелом» Петербурге наоборот — фасады съёжились до неприличия, лепясь друг к другу десятками и сотнями вдоль длинных улиц. Но за этими маленькими шедеврами архитектурного творчества укрывался целый мир чёрного Петербурга, от которого сегодня остались убогие внутренние флигели доходных домов, сделанные с величайшим презрением к их обитателям, а также разделяющие эти флигели знаменитые «чёрные» дворы-колодцы. Ну и, конечно, брандмауэры — символы несвершившихся планов, неполученной прибыли, несбывшихся надежд. В эпоху модерна «фасадный» и «чёрный» Петербург окончательно соединились в каждом доме, в каждой постройке, а после революции граница между ними и вовсе стёрлась, — всё смешалось в котле коммунальной демократии.

Однокомнатная квартирка Шажкова как раз и была выделена из огромной (даже по питерским меркам) коммуналки после капремонта, сделанного ещё в 70-е годы. Квартира располагалась в «чёрной» части старого доходного дома, но застройка соседнего участка до революции не была завершена, часть окружающих построек потом ещё уничтожила война, и двор, которому надлежало быть «колодцем», оказался открытым солнцу. Солнце появлялось у Валентина в комнате каждый погожий день, начиная с середины мая и до конца сентября. Летом бывало жарко, и тогда открывались и крючками закреплялись от ветра створки окна, прилаживалась противомоскитная сетка (комары, уличные и подвальные, досаждали изрядно), и в комнате всю ночь звучала органная музыка большого города.

Несколько лет назад Шажков сам сделал в квартире косметический ремонт, справил модерновую обстановку и результатами всего этого гордился по сей день. Теперь, однако, этот холостяцкий рай предстояло поломать и построить на обломках семейное гнездо.

Начать Валентин решил с самого дорогого для него, но самого непрактичного в семейной жизни — с музыкального оборудования. В комнате на семнадцати метрах размещалось маленькое пианино (его решено было оставить на месте), полноразмерный синтезатор «Yamaha» (его надлежало вынести в коридор), напольные стереоколонки и комбик (разместить поплотнее у стены), а также три гитары на стойках: две акустические и одна электрическая (две убрать на шкаф, а третью повесить на стену). Кроме того, в комнате был диван (всегда в разобранном состоянии), платяной шкаф с зеркалом и большой письменный стол с компьютером и стопками рабочих бумаг. Книг в комнате не было: они размещались в коридоре на стеллажах.

После перестановок, произведённых Валентином за час с небольшим, комната приобрела вполне традиционный жилой вид, но явно потеряла в драйве.

«Ничего, — подумал Шажков, — будет ещё драйв, сам себе позавидуешь (и тут же почувствовал, что уже завидует)».

Закончив уборку, он, напевая, пошёл на кухню готовить кофе, когда услышал, как звякнул мобильник, принимая сообщение. Сообщение было от Лены: в нём говорилось, что она уже в городе, любит и ждёт встречи.

Шажков от неожиданности присел на табуретку с туркой в руке. У него от радости сердце билось, как колокол на колокольне. От ощущения сладостной неизбежности предстоящего перехватывало дыханье. Он почувствовал ясный, как звук камертона, призыв от Лены и ощутил собственную растущую заряженность на предстоящее. От всего этого кружилась голова. И ещё от понимания, что никто и ничто не сможет отменить или изменить, то, что им сегодня предстоит. «Кроме смерти, естественно», — усмехнулся про себя Валентин.

Немного придя в себя, Шажков с удивлением и с некоторым сожалением осознал, что Лена нечаянно или намеренно поломала его план встретить её на вокзале и торжественно привезти домой в эту обновлённую квартиру. Не предупредив, приехала на день раньше.

«Ах ты, радистка Кэт, — с нежностью думал Валентин, — хорошо, я готов за тобой и в твои новостройки». Через двадцать минут он уже переезжал на машине Благовещенский мост.

Шажков пробыл у Лены два дня и три ночи, которые по значимости и густоте впечатлений и чувств можно было приравнять к двум годам. Почти трехнедельная разлука, чем бы она ни объяснялась (а Шажков чувствовал, что Лена уехала не просто маме помочь, а чтобы принять важное для себя решение и, возможно, дать это сделать ему, Валентину), изменила всё: они встретились другими. Шажков чувствовал внутреннее спокойствие и гармонию. Лена явилась перед ним светлой, сдержанной и уверенной в себе — взрослой.

Их общение уже не было простым утолением жажды друг друга. Взаимоотношения обрели глубину, и появление третьего измерения сняло рабскую зависимость от телесных потребностей, которая восхищала и одновременно мучила их в первые месяцы. Теперь Валентин, ни на йоту не потеряв чувственности, ощущал восхитительный контроль над собственным телом и собственными желаниями. Любовные игры стали вроде приправы к более глубоким чувствам. Страсть, сдавая позицию за позицией, уступала место любви.

На второй день вечером Шажков с Окладниковой вышли погулять в парк. Валентин познавал свою возлюбленную, как ребёнок познаёт мир — радостно и энергично, засыпая вопросами, проглатывая ответы, вновь открывая образ, который уже, было, построил для себя.

Что они делали в трёхнедельной разлуке друг с другом? Лена сначала очень сдержанно и кратко рассказывала о себе, совсем без подробностей и почти без эмоций. О том, что у них старый сад, посаженный ещё дедом. Мама летом ухаживала за посадками, делала заготовки… Даже рассказывать неловко: всё как у обычных провинциальных жителей. Но постепенно Лена раскрывалась, её сосредоточенное лицо то светлело, вспыхивало улыбкой, то становилось печальным, но уже не бесстрастным. Знакомясь друг с другом, дошли и до серьёзных, даже трагических воспоминаний.

У Лены, оказывается, был старший брат Николай, который сидел за драку и умер несколько лет назад в колонии при непонятных обстоятельствах. Она брата любила, но сквозь слёзы признавалась, что был он парень лихой, драчун отменный и выпить не дурак. Гонял Лениных школьных ухажёров. Держал кошек и птиц.

Когда Лена рассказывала обо всём этом, Шажков чувствовал, что она внутри вся трепещет.

— Никому не говорила до тебя, — глубоко вздохнув, извиняющимся голосом произнесла она в конце, — на тебя вот сваливаю свои проблемы, прости.

— Что ты! Это теперь не твои проблемы. Это наши проблемы. Ты, наверное, в детстве была скрытной девчонкой и страдала от этого?

— И скрытной и не скрытной. Меня легко было раскрыть.

— Только не думай, что я тебя раскрываю.

— Это я раскрываюсь перед тобой, а ты терпишь.

— Это счастье.

— Раскрываться перед близким человеком? Ещё какое!

Из рассказа Окладниковой выходило, что учиться в Петербург она поехала прежде всего из-за семейных проблем. И была там ещё какая-то неразделённая любовь. Вскользь сказала об этом, а Шажков не стал развивать тему. У какого нормального человека не было неразделённой любви?

Некоторые Ленины мысли оказались очень близкими Валентину. Например, в парке она мягким движением остановила Валентина и, заглянув ему в глаза, сказала:

— Знаешь, о чём я иногда мечтаю? Если бы можно было, то у Бога бы попросила.

— О чём же? — спросил Валя.

— Чтобы у каждого убийцы или замешанного в убийстве на лбу открывалась такая большая гнойная язва. Не пугайся.

— Я не пугаюсь, давай дальше.

— Чем больше людей убил, тем больше язва. И вылечить её нельзя, и закрыть нельзя, так как если закроешь, то в ней заведутся черви. Можно только отмаливать этот грех. Всю жизнь. Тогда умрёшь в свой срок и своей смертью. А если не будешь отмаливать, то умрёшь быстро от этой язвы. Может быть, кого-то Бог и простил бы, и заживил бы язву, а кого-то нет.

— Представляешь, сколько людей вокруг ходили бы с язвами?

— Ужас!

— А в высших кругах? Среди политиков, бизнесменов? А если мы с тобой косвенно, сами не зная, способствовали когда-нибудь убийству, то у нас тоже появилась бы язвочка?

— Пусть бы появилась, если так. Я хоть сейчас готова с язвой ходить, если способствовала.

— Ну-ка, ну-ка? Посмотрим.

— Ну Валя!

— Я бы тогда целовал твою язвочку, и она бы зажила.

— Да ну тебя!

— Не обижайся. Это я не от большого ума. От большого не-ума, можно сказать.

Шажков с досадой почувствовал, что говорит не так и не то. Мысль про язвы, какой бы нелепой она не казалась, захватила Валентина. Он тоже в детстве думал о чём-то подобном. Во времена Валиного детства главными убийцами на земле были фашисты, и мальчик Валя был бы двумя руками за восстановление справедливости, пусть и таким необычным, жестоким образом. А как иначе, когда вокруг столько смертей? И зло безнаказанно? И мы это терпим?

— Ты похожа на меня, — помолчав, сказал Шажков.

— Я с первой секунды это поняла, — ответила Лена, — как только увидела тебя тогда в коридоре.

— Да, да. А все-таки удивительно, что ты меня до этого не знала.

— Я знала, что ты есть, много хорошего слышала. Но не чувствовала тебя.

— А кого чувствовала?

— Да, получается, что никого. Вообще, в то время я бы тебя вряд ли заинтересовала.

— Да ну?

— Конечно. Фотографии покажу — поймёшь. Провинциальная девчонка, каких много.

— А тебе не говорили, что у тебя завлекающий взгляд, красивый голос?

— Говорили. Но мальчишек ведь больше не это интересует.

— Так у тебя, прости, Господи, и с этим всё в порядке.

— Давай поговорим о тебе, — попросила Лена. — Мы так мало говорим о тебе!

— Сейчас, последний вопрос. А когда ты почувствовала Бога? Поняла, что он есть? Ведь твой папа наверняка атеист.

— На меня дедушка повлиял. Он верил крепко, без сомнений. Хотя в церковь не помню, чтобы ходил. Так я с детства всё и знала, и не сомневалась. С годами, конечно, понимание усложнилось. Но всё равно Бог у меня — из детства. А у тебя?

— Не знаю. У меня всё не так просто. Так, стало быть, ты в дедушку. А я-то думал, откуда у тебя характер такой?

— Какой? Слишком прямой, да?

— Ха-ха-ха, кто тебе так сказал? Не прямой, а цельный.

— Это снаружи так кажется. А на самом деле, если бы ты знал, как всё не так.

— Нет, у тебя очень устойчивый характер.

— Обычно говорят «устойчивая психика».

— Да? Ну и психика тоже.

— Спасибо, — Лена потянулась к Валентину и поцеловала его. Он обнял её и ответил на поцелуй.

— Вот у тебя настоящий мужской характер, — произнесла Лена, чуть подавшись назад, — мне даже говорить вслух боязно. Вдруг потеряю над собой контроль… и съем тебя.

— Я не против, — легкомысленно сказал Валентин и прижал её к себе.

— Не говори так, — сказала Лена, снова слегка отстранившись от Шажкова, — лучше дай мне сказать. Я давно мечтаю тебе это сказать. Что у тебя очень сильный характер, целеустремлённый. Но при этом ты добрый. И сентиментальный. Другого такого, как ты — нет… И не будет.