— Честно.

Совушка не ответила на его улыбку. Она, неожиданно разгорячившись, продолжила взволновавшую её мысль.

— А если и нашёлся бы соперник, — наклонившись вперёд и чётко артикулируя, говорила она, — плюнуть тогда надо и уйти. Недостойны они тебя, оба. Не говори ничего. Понимаю, любовь. И уважаю, между прочим. Я за тебя боролась, помню. Ты ведь и тогда был влюбчивый. Забыл? И я боролась за тебя, но с ума не сходила. Хорошие же были времена… «Я лыс и зол». Откуда ты взял это? Ты ведь и теперь не лысый и не злой?

— Представляешь, я этот текст утром написал, спросонья. Мне такой сон мерзкий приснился про меня. Сколько ж лет-то было? Семнадцать, что ли? А через пару дней уже играли эту песенку на танцах. Ух, она пронеслась, все её потом пели.

— Всё-таки ты талантлив.

— Да где там. Я сейчас понял, что зря щёки надувал. Бездарь.

— Ну да, разорви ещё рубаху на груди. А остальные тогда кто?

— Пташка твоя талантлива. Мне она нравится. Да ей никто пробиться не даст, все места заняты.

— Да? Ты так думаешь? Я, между прочим, тебя не просто так пригласила. А по делу, связанному как раз с Пташкой.

— Ну? Что за дело?

— Хорошее дело. Пташкой заинтересовалась одна компания. В общем, её пригласили сняться в видеоклипе. А она, представляешь, заявила: «Только если с Шажковым». Не хотела тебе говорить, но Павел попросил. И этой голову задурил.

— Не дурил я ей голову.

— Да видела я на концерте.

— Бескорыстно всё было, и пьяный я был.

— Сначала-то вроде бескорыстно. Но потом своего не упустишь.

— Я после концерта с ней не общался.

— Ну ладно. Позвони ей, может быть, в клипе засветишься.

— Не хочу я в клипе светиться. И звонить ей не буду.

— То есть ты отказываешься? Так мне передать Павлу?

— Да, да. Так и передай. А Пташке привет и поцелуй. Воздушный.

— Фигушки.

— Скажи, без меня у неё лучше получится.

— Ну-ну, — Совушка задумалась, сосредоточившись на своём коктейле, и, казалось, совершенно забыла о сидевшем напротив Валентине. Потом отставила бокал и спросила с сомнением в голосе:

— Валя, а может быть, ты горячишься? Не торопись, подумай. Это возможность продвинуться по музыке. Может быть, другой не случится. Ты же мечтал об этом.

— С чем продвигаться-то? И с кем? С малолетней Пташкой и с песенкой «Я лыс и зол»?

— Главное — начать, внедриться, а там посмотришь.

— Совушка, спасибо тебе. Правда. Но я, кажется, закончил свою скромную музыкальную карьеру. «Примаверу» больше не собрать, а если и собрать, то потенции на создание чего-то нового у неё нет. Новую группу собирать желания, да и сил у меня тоже нет. Можно было бы одному с гитаркой почесать, пока помнят, не из-за денег даже, а для поднятия настроения и поддержания формы. Об этом можно думать. А так пусть молодёжь занимает сцену. Свято место пусто не должно быть.

Софья, не перебивая, слушала Валентина, покачивая головой в такт его словам, и было видно, что она ожидала такого ответа. Шажков закончил монолог, поглядел на подругу и решил переменить тему.

— Ну ладно, — сказал он рассеянно слушавшей его Совушке, — устал я тебе рассказывать. Расскажи лучше, как ты.

— Как я? В Германию я уезжаю.

— Что? — Шажков как будто проснулся. По её интонации — спокойной и гладкой — он понял, что дело серьёзное, фактически решённое, что Совушка не спрашивает у него ни совета, ни одобрения, а просто информирует об изменившихся обстоятельствах. И спросил не очень умно: «Эмигрируешь, что ли?»

— Сейчас не обязательно эмигрировать, — улыбнулась Софья, — просто появился шанс, и я уезжаю работать в университете. Денег подзаработаю, а там посмотрим.

— Когда же и где?

— Со следующего учебного года. В Нюрнберге.

— Ну, молодец, молодец.

Валентин похвалил Софью совершенно искренне и вообще в эту минуту посмотрел на неё другими глазами, но Совушка неожиданно рассердилась:

— Что «молодец»? Здесь платят копейки, а от репетиторства меня уже тошнит. Я хочу законно и открыто деньги зарабатывать. Поеду, а там видно будет. Если получится, то и останусь, и мать заберу.

— Примут ли вас там, Сова? — с сомнением проговорил Шажков, всё ещё с некоторым удивлением рассматривая открывшуюся для него с новой стороны подругу. — Ну ладно бы вы немцы были… или, там, по еврейской линии…

— По еврейской линии меня вряд ли возьмут, да я и не поехала бы. Это унижение, как там с ними обращаются.

— Откуда ты знаешь?

— Есть у меня примеры.

— А как же ты останешься в Германии? Русской линии ведь нет?

— Русской линии нет, — Совушка нервно махнула рукой. — Я вот не понимаю, почему нельзя быть просто европейкой. Не еврейкой, не русской, а европейкой. Почему все обязательно толкают впереди себя собственную национальность. Это же прошлый, нет, даже позапрошлый век!

— Просто ты атеистка, Сова, — произнес Валентин и, почувствовав бестактность сказанного, поправился: — Я имею в виду, неверующая.

— Неправда, — не обидевшись, ответила Софья, — я верю и в Бога, и в судьбу.

— Но ты не причисляешь себя к какой-либо конфессии. Будь ты мусульманка, или католичка, или православная, или иудейка, у тебя бы таких вопросов не возникало.

— Слава богу, Валюша, слава богу. А вот ты себя кем числишь? Православным?

— Ну да, хотелось бы.

— А раз православный, значит, русский, да?

— Наверное.

— А я не православная — значит, не русская, да?

— Я этого не сказал. Вообще, софистика всё это, Совушка.

— Не софистика, Валюша. Это бред.

— Бред не бред, а в Европе ведь то же самое, не строй иллюзий. Может быть, более политкорректно, но всё это до первой вспышки национализма. Тебе нужно в Америку ехать или в Канаду куда-нибудь. Там, говорят, национальности отмирают.

— Шутишь. Нигде они не отмирают, — Совушка вздохнула и улыбнулась Шажкову в глаза незнакомой ему рассеянной улыбкой. — Я ведь говорю о том, что хочу быть просто европейкой, просто петербурженкой, если уж здесь живу, просто преподавательницей, просто твоей любовницей, в конце концов. Имею я право?

— Слушай, — сказал Валентин, заставив себя не обратить внимания на последние слова Совушки, — а может, тебе за немца замуж выйти? Хенде хох, нихт щиссен, пу-пу?

— Ну, хватит, — снова рассердилась Совушка. — Глупый ты всё-таки, Валя.

— Почему глупый? Замуж за немца. Что ж тут глупого?

— Я бы за тебя замуж пошла. Хоть сейчас. Берёшь?

— Я на серьёзные темы шутить не умею.

— А я и не шучу, Валя. Я тебя жениться на себе приглашаю.

— Сова, ну не надо. Ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Не ерничай, пожалуйста.

— А как ты ко мне относишься? Я вот тебя люблю, а ты можешь мне это сказать?

— Могу, наверное. Только не так наступательно.

— А как же твоя девушка из Боровичей? Ты что — нас двоих любишь?

— Почему нет?

— И кого больше?

— Сова, нам что — поговорить больше не о чем?

— Но если ты меня любишь, пусть и меньше, чем её, то почему бы нам не попробовать? Мы ведь не пробовали ещё жить вместе.

— Тебя со мной вообще в Германию не возьмут.

— А зачем нам с тобой в Германию? Нам с тобой Германия не нужна. Валюша, я с тобой хоть в Антарктиде жить буду.

— И в Боровичи поедешь?

— В Боровичи — нет. Ты гарем там будешь составлять, что ли? Смотри, не прокормишь.

— Шутка.

— А говоришь, на серьёзные темы не шутишь. Хотя, скажешь — и в Боровичи поеду.

— Уже смешно. Дай, я тебя поцелую.

— Отстань.

— Если ты даже целоваться не хочешь, то как мы жить-то будем?

— Потому что ты врёшь и жить со мной не будешь. Ты только с толку меня сбиваешь, а я снова иллюзии строю.

— Тогда давай дружить.

— Я готова дружить, я даже в постель с тобой лягу в любой момент, только позови. Хоть через день, хоть через год. Но я хочу дружить с тобой лично. Я люблю тебя и хочу с тобой личных отношений. Настолько близких, насколько ты готов. Я имею на это право. Только не семьями. Я видеть не хочу твою боровичскую подругу и слышать о ней не желаю.

— Сова, ты мудрая женщина. Только не злись. Я сейчас с тобой один, лично. И никого за спиной у меня нет. Я очень ценю наши с тобой личные отношения.

— Тогда пошли в постель. Ты же должен помнить, что я хорошая любовница.

— Помню, конечно. Но я твоё предложение воспринимаю как шутку. И шуткой же отвечаю, как в том кино: «Я тебя уважаю, но пить не буду».

Совушка замерла на секунду, потом замахнулась на Шажкова кулачком.

— Сейчас вот как дам! — проворчала она, одновременно и хмурясь и улыбаясь. — Пить он не будет. Гусь!

Устав от споров, заказали ещё по коктейлю. Шажков выбрал коктейль «Папа Хемингуэй». Из искусно спрятанных в зелени колонок зазвучала расслабляющая тема кубинской песенки «Гвантанамера».

— Надо было этот бар назвать по-другому, ну хоть «Гавана», — подумал разомлевший Шажков, никогда не бывавший в Латинской Америке, но чувствовавший что-то настоящее в этом нестандартном уголке декабрьского Петербурга. — А как ты открыла это божественное заведение? — спросил он у сидевшей напротив такой же расслабленной Совушки.

— Мне его Кривицкая показала, царство ей небесное.

— Как царствие небесное? Она что, умерла?

— Да. Пятнадцатого июля. От инсульта.

— Слушай, — Шажков не смог сразу подобрать слова, — жаль старушку-то. Что ж ты мне не сказала?

— Не успела.

— Так у вас на кафедре теперь пертурбация. Не потому ли ты в Германию собралась?

— Потому, не потому, какая разница. Главное, что собралась. Кривицкая, кстати, перед смертью тебя вспоминала.

— Меня?!

— Нас с тобой. Она почему-то решила, что мы поженились. Ну, ты понимаешь, инсульт всё-таки. Просила передать тебе привет.

Шажков был слегка ошарашен. Он хорошо помнил Совушкину начальницу, в целом симпатичную, хоть и не без признаков занудства старушку, которую он встретил всего один раз весной в филармонии. Она оказала тогда внимание лично ему, Шажкову, поэтому Валя не мог не почувствовать симпатию к ней. И вот её нет, а есть только запоздалый привет. Ответить на него уже нельзя, обсуждать — незачем. Валя почувствовал лёгкую обиду на Софью. Его в последнее время посещало чувство покинутости и одиночества, и непереданный привет кольнул именно в эту болевую точку. Помолчали.

— Ладно, Сова, — наконец поднял бокал свой Шажков, — помянем, не чокаясь. Ты ведь любила старушку?

— Она многому меня научила, — виноватым голосом произнесла Софья, — и вообще. Надо было сообщить тебе о её смерти. Моя ошибка, извини.

— Да ладно.

Снова помолчали.

— Ну, вот видишь, сколько нового мы узнали друг про друга сегодня, — задумчиво резюмировал Шажков, успокаивающе погладив Совушку по руке. — Нужно чаще встречаться.

— Да, Валюша. Расскажи теперь, как твоя наука?

— Нет никакой науки, Сова, — после паузы с досадой, как о наболевшем, произнёс Валя, вызвав у Совушки удивление.

— Что случилось?

— С наукой ничего не случилось. У нас на кафедре её как не было, так и нет. А вообще, надоела мне что-то европейская заумь. Философствование это, самолюбование. Гордыня.

— Что-то новое. С тобой как всегда интересно. Философу надоела философия?

— Типа того. Не сама философия даже, а равнодушие и жестокость, которые она плодит.

— В чём жестокость-то?

— Ну вот, например, пересматривал я на днях старый фильм Фрэнсиса Копполы «Апокалипсис сейчас». Не знаю, почему у нас его перевели «Апокалипсис сегодня». Я очень любил этот фильм, поэтому, когда включил, то зацепился и досмотрел до конца. Ты помнишь конец?

— Конечно.

— Помнишь, как убивали полковника?

— Ну да. Там убивали какое-то животное.

— Вот. Ты это запомнила.

— Кстати, неприятная сцена.

— Вот, Совушка. А режиссёр счёл это творческой находкой. Игровую сцену убийства человека он заменил документальной сценой убийства настоящего животного, в которой его живого рубят на части, и оно — это животное — не успевает умереть и продолжает жить и мучиться, уже будучи фактически разрубленным. Заживо изрубить перед камерой реальное животное, чтобы аллегорически показать смерть выдуманного человека! Вот тебе пример, когда человек, считавший себя интеллектуалом, а возможно таковым по европейским меркам и являвшийся, не справился с собственными страстями, не выдержал давления порока, который пёр у него изнутри. Знаешь, как не сдержался и пукнул в обществе. Или хуже, показал кончик дьявольского хвостика.