Они до странности похожи с отцом… Те же короткие черные волосы, которые удивленно топорщатся над высоким лбом, те же яркие глаза, та же улыбка. На лице немолодого мужчины она выглядит чудно — такая застенчивая и милая. Когда улыбается она, мне каждый раз хочется ее обнять. А улыбается она часто, вопреки байкам об угрюмости русских, и родинки на ее щеке оживают. У ее отца — одна большая, и это их отличие первым бросается в глаза.

У него замысловатое имя — Виталий Николаевич. Все русские имена кажутся мне замысловатыми. Осмотрев меня, он присел на край дивана, будто искал повода поговорить, а я не знал, что сказать этому человеку, дочь которого так мучил. Мне стало стыдно смотреть ему в глаза, и я не отрывал взгляда от карлика, распластавшегося на потолке, и делал вид, что мне трудно дышать.

"Надо снимочек сделать, — пробормотал Виталий Николаевич и вдруг неожиданно попросил: — Заберите ее с собой, мистер Бартон. Я не знаю, женаты вы или нет. Только не оставляйте ее здесь. Она согласится, если вы будете приходить иногда".

"Я не женат", — сказал я карлику.

"Тем лучше, — без особой радости отозвался он. — Вы не подумайте, что я из тех сумасшедших отцов, которые силой заставляют парней жениться на своих дочерях. Не женитесь, если таковы ваши принципы. Только не оставляйте ее… Мне, конечно, не хочется отпускать Томку так далеко, но я вижу, что с ней творится… Я боюсь за нее. Своего бывшего мужа она и в четверть так не любила".

"Я тоже люблю ее".

"Это ваше дело, — с обидой произнес он. Очевидно, тон показался ему недостаточно пылким. — Хотя я, безусловно, влюбился бы в такую девушку по уши. Только на меня почему-то заглядываются дамы "бальзаковского" возраста".

Я не стал напоминать, что "бальзаковский возраст" — это всего тридцать лет. Мне трудно было это выговорить, а напрягаться не хотелось. Я чувствовал себя совсем опустошенным, но не от побоев, а от того, что опять ощущал дыхание той преисподней, из которой выбирался столько лет.

"Ладно, ничего не обещайте, — вздохнул Виталий Николаевич, выдержав паузу. — Томка сказала, что вы будете здесь еще год. За это время все решится само".

"Да," — только и смог сказать я.

Она вошла в комнату, и ее отец весело воскликнул: "А знаете, я вам даже завидую. Вы уже пережили столько приключений да еще в чужой стране! Будет о чем вспомнить, когда вернетесь в свою тихую Англию…

Я смотрел в тот момент на нее и увидел, как она едва заметно вздрогнула от этих слов. И я сказал ей: "Мы будем вспоминать вместе". Проглянула ее робкая улыбка, и мне захотелось погладить выцветшие от пережитого ужаса губы. Как бы не заметив моих слов, Виталий Николаевич продолжил: "А то я за всю жизнь только в Болгарию и выбрался. Кроме песка, ничего не помню… Что хорошего в этом песке?"

Она сказала, что мне надо отдохнуть, и когда он ушел, с такой же надеждой улыбнувшись мне напоследок, присела рядом и легкими, едва ощутимыми касаниями стала поглаживать все мое тело.

"Можно, я разденусь?" — попросил я.

"А ты не наделаешь глупостей? — насторожилась она. — Сейчас этого нельзя. Ты должен отлежаться".

Я поклялся, что даже не притронусь к ней. Но я всегда был отчаянным лгуном. Стоило ее пальцам опуститься к моему животу, как желание прорвалось наружу, и я притянул ее, даже не замечая, что снова умоляюще шепчу: "Пожалуйста!" Она говорит, что я произношу это русское слово как-то особенно. Так, что оно принимает эротическую окраску.

Однако на этот раз волшебное слово не подействовало. Ведь по ее убеждению я был болен, и сейчас был тот редкий случай, когда любовь способна причинить вред. Она заартачилась так, словно я был насильником, напавшим на девственницу: "Нет, нет! Нельзя, Пол!" Но меня было уже не остановить. Я сам себя пугался, когда овладевал ею. Кажется, я убил бы всякого, кто попытался мне помешать в этот миг. Наверное, это и называется "бес в ребро".

Боль меня только распаляла. Я так рвался к наслаждению, будто оно могло разом заглушить все остальные ощущения, но когда достиг его и успокоился, все мое тело чуть не развалилось на куски. Она причитала надо мной: "Ну вот, я же говорила! Не надо было мне вообще к тебе приближаться". Я сказал ей: "Тогда я бы умер".

У нее вдруг навернулись слезы: "Перестань все время твердить о смерти! Ты уже и меня заставил о ней думать".

Я попытался успокоить: "Ты еще девочка, тебе нечего бояться".

На что она ответила: "Ты заставил меня думать о твоей смерти…"

Я тоже думаю о ней постоянно. И уже не радуюсь тому, что смерть пощадила меня в те годы, когда я так упорно загонял ее себе в вену. Если б она забрала меня, я больше никого не заставил бы страдать.

Моя мама, умирая, все хватала меня за руку, и ее исступленный шепот обжигал мне слух: "Ты меня любишь? Любишь?" Не помню случая, чтобы она поцеловала меня с тех пор, как я вырос, и мне казалось, что ей никто не интересен, кроме Бога. (Писал ли что-нибудь Фрейд по этому поводу?) Я был так ошеломлен прорвавшимся в ней чувством, что только и смог ответить: "Да, мама". И ничего больше.

Зачем ей понадобилось так тщательно скрывать свою любовь ко мне — самую естественную и чистую, какую только можно представить? Наверное, я так никогда и не пойму этого, не могла же ревностная католичка сознательно пренебрегать призывом Господа возлюбить ближнего своего… А ближе меня у нее никого не было.

У постели матери я поклялся, что буду твердить своему ребенку о любви, даже когда он станет таким же седым, как я. Но мне не суждено выполнить эту клятву. Мне скоро пятьдесят… А детей у меня как не было, так и нет. И если Режиссер сделает свое дело, то их и не будет.

Вот! Вот. Я не пущу ее к Режиссеру. Довольно испытаний! Довольно жить в самом пекле, пора выбираться в райский сад. Разве за этот короткий и в то же время бесконечно долгий срок она не доказала безгрешность и цельность своей любви? Я просто одержимый маньяк, чудовище, если до сих пор смею в ней сомневаться…

А она не видит моего ужасного лика и так старается облегчить страдания, — физические, других, она не замечает, — что стыд растекается по телу анестезией, и я перестаю вообще что-либо чувствовать. Ее мощное женское начало освещает радостью все, что она делает для меня: готовит обед (из натуральных продуктов!), перестилает постель, стирает носки и рубашки… Машинка у нее совсем старая, и после борьбы с этим существом она выходит из ванной с раскрасневшимся лицом, на носу мелко поблескивают капельки, а черные вихры надо лбом торчат вопросительными знаками — очевидно, она зачесывала их растопыренной мокрой пятерней. Что за сомнения выдают эти маленькие завитки? Или она просто спрашивает меня всем своим существом: "Я тебе нравлюсь? Я все правильно делаю?" Ведь она не уверена в себе до крайности, как и вся их страна, никогда не доверявшая собственному таланту и уму. Когда-то русские сами позвали варяжских правителей на свою землю, да и теперь все поглядывают на Запад, ожидая то одобрения, то поддержки. Россия — истинная женщина. Слабая и взбалмошная, невероятно красивая и немного ленивая, мечтательная и нуждающаяся в поддержке. В моей юной женщине мне это нравится, потому что позволяет чувствовать себя сильным и знающим все на свете, хоть я пока и не могу рассказать ей этого. И в то же время я понимаю, как тяжело живется на зыбкой почве.

Почему-то никто до сих пор не говорил ей, что она красива и талантлива… Даже родители, хотя они-то лучше других должны понимать, что такому боязливому человечку надо твердить об этом день и ночь, чтобы у нее хватало сил жить. Многие люди не придают значения подобным словам. Они думают: "Я же люблю ее (его), зачем это повторять вновь и вновь?" И забывают при этом, что слова любви наделены магической силой. Конечно, при условии, что они искренни. Стоит ей только шепнуть такое слово, как во мне происходит взрыв энергии, и я взлетаю к самым небесам. В эти секунды я чувствую себя ангелом…

Мне хочется, чтобы и она переживала нечто подобное, потому я и твержу ей о любви, и о том, как она хороша, как великолепны ее рисунки, как бесподобно она готовит. И если я буду повторять это вновь и вновь, много веков подряд, то, может быть, когда-нибудь она и поверит…


К ужину пришла ее тетка, хотя мы никого и не ждали. У русских есть манера ходить в гости без приглашения. Даже без предварительного звонка. В Англии это невозможно, по крайней мере, я этого не допускал. Эта женщина, Рита, пытается выглядеть европейкой, но очевидный налет агрессивности делает ее скорее похожей на американку. Произношение у нее не очень хорошее, но говорит она довольно бойко. Она уже дважды заходила ко мне в лицей, и каждый раз я всячески старался скрыть удивление. Но это, видимо, плохо мне удавалось, потому что Рита громко смеялась и тыкала в меня пальцем: "А вы покраснели, мистер Бартон!" Вообще-то она обращается ко мне просто по имени, но когда веселится, говорит "мистер Бартон". Очевидно, это смешно звучит по-русски, я этого не понимаю.

Я не говорю Рите, что краснею (если это действительно так!) не от смущения, а от досады. Ни малейшей неловкости в общении с этой женщиной я не испытываю, потому что воспринимаю ее скорее как мужчину — делового, целеустремленного, излишне громкоголосого. Но мои ученики, завидев Риту, уже начинают двусмысленно ухмыляться, и мне неприятно, что они могут подумать, будто у меня такой вкус.

…За ужином она то и дело переходила на английский, и это тоже было неприятно, ведь Тамаре (придется употребить ее имя, чтобы не запутаться!) могло прийти в голову, будто у нас от нее какие-то секреты. Я старался отвечать по-русски, чтоб моя радость понимала хотя бы половину диалога.

Рита спросила: "Вы собираетесь остаться в России, Пол?"

"Нет, конечно. Мы уедем в Лондон", — сказал я по-русски, и мои любимые синие глаза вспыхнули.

"Ничего не выйдет, — заявила Рита. — Она никуда не поедет".

"Почему?" — спросил я на этот раз на английском, и это было глупо, потому что Тамара сразу насторожилась.

"Она слишком русская".

"Что это значит?"

«Она засохнет в атмосфере благополучия. Русскому человеку, чтобы жить, необходимо подпитываться страданиями. У нас для этого самая благодатная почва… Я не говорю, конечно, о "новых русских". Там просто страдать нечем…»

"Себя вы к ним не относите?" — не без иронии спросил я.

Рита невозмутимо кивнула: "Отношу. Я-то смогла бы приспособиться в… Европе".

Я даже испугался, потому что предложение прозвучало чересчур уж откровенно. Чтобы расставить все точки над "i", я холодно ответил:

"Что ж, может, и вам подвернется какой-нибудь… европеец".

Это было почти оскорбление. Я понимал и хотел этого. Однако Рита ничуть не обиделась. Так, по крайней мере, мне показалось. Остаток вечера она рассказывала о своих художниках, и мы даже смеялись, и только прощаясь, мстительно сказала:

"Так имейте в виду, мистер Бартон, никуда она с вами не поедет. Ей хочется рисовать, а у нее ничего не выходит, потому что она еще не перестрадала по-настоящему…"

"А по-моему, уже достаточно. К тому же, если вы думаете, что Британия заселена только счастливыми людьми, то глубоко ошибаетесь", — ответил я ей.

Но Рита так снисходительно улыбнулась, что я догадался: она мне не поверила.

Глава 14

Я проходила над пропастью по тонкой упругой нити, напоминающей вытянутую жилу. Она соединяла каменистые края и внизу тоже были камни, с высоты похожие на разбитые сердца. Я думала о тех людях, что угодили в пропасть до меня, и чьи трупы бесследно исчезли, а вот сердца, поди ж ты, сохранились. Мне было ничуть не жаль этих людей, ведь они пустились в свой последний путь добровольно, как и я сама. Вот только Пола было жаль… Избитого судьбой Пола, оставшегося на той стороне, от которой я удалялась. Он лежал на боку, оперевшись на локоть, а другую руку тянул ко мне: "Пожалуйста!" И я бы вернулась… Но ждавший на том берегу Режиссер притягивал. Охваченный ветром, что обходил меня, он казался величественным и прекрасным, хотя я по-прежнему не видела его лица.

"Кто ты?" — хотелось спросить мне, но что-то подсказывало: если я произнесу хоть слово, то сейчас же сорвусь. Небо было совсем близко, я чувствовала макушкой его касание. И чудилось, что когда я доберусь до Режиссера, оно осядет на мои волосы, как голубой газовый шарф. Оба берега были на одном уровне, и все же меня не оставляло ощущение, что я поднимаюсь от земли к небу. Пол был моей землей, моей твердью, а я уходила от него…

Проснулась я от того, что он пальцем вытирал мне слезы.

— Опять, — произнес он с горечью. — Страшный сон?

— Самый страшный, — я прижалась к нему всем телом и постепенно успокоилась.

Пол бесстрастно спросил: