Причины недовольства их были, разумеется, различные. Отец Михей, никогда никого не осуждавший, молчаливый человек в больших, темных очках, скрывавших его больные глаза, в сущности, никакого неудовольствия не заявлял, а, услыхав о затее Пентаурова, проронил только: «Не подобало бы!»

Все остальное договорила его попадья, дебелая и румяная, с волосами что смоль, Маремьяна Никитична, державшая в своих руках не только отца Михея, но и весь причт.

— Изволите видеть, что надумал?! — сдвинув черные брови, говорила она низким, звучным контральто. — На церковной крыше, прости Господи, черти в свайку играли, вся в дырах, а он, самый богатый прихожанин, — театр бесовский строит!

— Правильно-с, матушка, правильно… — поддержал ее Морковкин, их сосед и приятель, бывший у них на ту пору в гостях. — И какой это такой будет театр — неизвестно! Не иначе как разврат, думается мне.

Он открыл с глубокомысленным видом табакерку, затянулся понюшкою и покачал, словно молью побитою, головой.

— Доносец на сие написать, я так полагаю, следовало бы!

— На что же доносец? — удивился отец Михей. — С разрешения властей, чаю, он делает?

Желтые брови Морковкина взъехали на лоб. Он поднял вверх указательный перст.

— С разрешения ли, отец Михей? А ежели и разрешено, так ведь фармазонство [8] нынче не в поощрении! Оборотите это во внимание!

— И напиши, напиши, Зосим Петрович! — одобрила Маремьяна Никитична. — Фармазонство это, верное твое слово!

Отец Михей молчал и только неопределенно качнул головой.

Долетела новость и до гусарского полка и вызвала там большой восторг среди молодежи. Особенно обрадовала она «гусарский монастырь»: так именовался тогда в Рязани обширный, запущенный дом, стоявший в конце Левитской улицы; сад его, густой, что лес, спускался с горы к самой Лыбеди — небольшому озеру, расположенному в глубокой котловине на краю города.

Дом этот принадлежал какой-то старой помещице, никогда не наезжавшей в Рязань, и отдан был ею под постой гусарам. Помещался в нем целый второй эскадрон; дом занимало пятеро офицеров, а в многочисленных службах вокруг него располагались солдаты.

Настоятелем «монастыря» состоял эскадронный командир, ротмистр Костиц, усач чрезвычайно сурового вида; отцом благочинным был громадный поручик Возницын; отцом-ключарем и казначеем — молчаливый и всегда серьезный поручик Радугин, имевший обычай, если его спрашивали о здоровье кого-либо из знакомых, отвечать самым искренним и грустным тоном: «Умер вчера», что нередко приводило к всевозможным происшествиям; отцом-келарем был хорошенький, что девушка, корнет Курденко. Пятый из них, самый юный и только что произведенный в прапорщики Светицкий, числился отцом звонарем.

Посетители «монастыря» — и штатские, и военные — все именовались «богомольцами».

«Монастырь» жил самой развеселой жизнью и вызывал зависть к себе у других эскадронов, расположенных далеко не так удобно и привольно, как счастливый второй.

Весть о закладке в городе театра привез в «монастырь» один из самых частых «богомольцев» его, некий Андрей Иванович Штучкин, господин средних лет, высокий и необычайно мрачной наружности, обладавший глухим, загробным голосом и похожими на черные кусты бровями; в «монастыре» он слыл под названием «голос из камина». Ни на военной, ни на гражданской службе он никогда не служил, дальше Москвы никуда не заглядывал, но именовал себя военною косточкой и любил рассказывать разные приключения, случавшиеся с ним во Франции.

Только что поднявшиеся с кроватей гусары сидели в большой зале, служившей им общей столовой и приемной, и отпивались после крепкой вчерашней попойки черным кофе, когда быстрыми шагами к ним вошел Штучкин.

— Господа! — не здороваясь, начал он голосом, выходившим как бы из соседней стены и подымая правую руку, в которой держал шляпу. — Событие величайшее!

— Соседняя попадья родила тройню! — густым басом вставил Возницын, сидевший, вернее возлежавший за столом, с ногами, положенными на кресло.

Штучкин опустил руку.

— Отец благочинный! — внушительно ответил он. — Мы, военные, сплетнями не занимаемся. У нас в Рязани скоро будет театр!

— Да ну? — в голос воскликнули Курденко и Светицкий; первый даже вскочил со стула.

— Истина-с! Пентауров начал строить театр…

— Стро-о-ить еще только? — разочарованно протянул Курденко. Он махнул рукою и сел допивать свой кофе.

— Это еще с год пройдет, пока будут давать в нем представления! — сказал Светицкий.

— Нет-с, не год! — возразил Штучкин. — А через два месяца. Пентауров его строит.

— Кто это такой? — проронил Костиц.

— Вы не знаете Пентаурова? — изумился Штучкин.

Костиц скосил налитые кровью глаза на правый ус свой, спадавший ему на грудь и покрутил его.

— Не имею этой великой чести…

— Первый богач рязанский! При дворе был в фаворе, Потемкиным вторым, может быть, был бы, но… — Штучкин понизил голос и оглянулся на дверь. — Сорвалось! Дуэль у него с Аракчеевым чуть не вышла, сюда велели выехать. Вот-с кто такой Пентауров. И он сам мне вчера сказал, что через два месяца подымет занавес. Этими словами сказал! А актриски у него, господа, какие… У-ух! — Штучкин вытянул вперед хоботком бритые губы и поцеловал кончики своих костлявых пальцев.

Еще измятые после сна лица всех оживились.

— Вы их видели? — быстро задал вопрос Курденко, слывший, несмотря на свою девичью наружность, первым ходоком по части женского пола.

— Разумеется. Всех их знаю!

— Откуда он их набрал? — спросил Светицкий.

— Откуда? Ну, девки дворовые, разумеется: кто ж еще в актрисы пойдет?

— Дуры дурами и будут по сцене ходить! — насмешливо отозвался Возницын. — Есть что посмотреть: королевы, мадам «Чаво»!

— Вы, Лев Михайлович, любите, не глядя, критику пустить! — возразил Штучкин. — Подлинную королеву в театр ведь из-за границы не выпишешь! А девка девке рознь. У него замечательные есть: по-французски даже говорят!

— Быть не может? — усомнился Курденко.

— Ей-богу, сам говорил с ней! Личиком — херувим. И имя у нее замечательное — Леня, Леонида то есть…

Гусары переглянулись.

— Что ж, отец-настоятель, — проговорил Возницын, поворачиваясь к Костицу, — коль такое дело, отмолебствовать, как будто, подобает?

Костиц кивнул начавшей седеть головой в знак согласия.

— Ударь, сыне, в кандию!… — обратился он к Светицкому.

Тот протянул руку к подвижному колоколу, висевшему на небольшом треножнике, поставленном перед ним на столе, и дважды дернул за ремешок, привязанный к языку. Звон разнесся по всему дому.

Из прихожей выскочило двое вестовых.

— Шампанского! — приказал Костиц.

Вестовые исчезли и мигом появились снова с бутылками, завернутыми в салфетки.

— Господа! — слабо запротестовал было Штучкин. — Нельзя, ведь десять часов утра всего.

— Не впадай в ересь, нечестивец! — произнес всем говоривший «ты» Костиц, протягивая ему большой стакан, полный искрившимся вином.

— За процветание театра! — воскликнул, подымая свой стакан, Светицкий

— За Леню! — поддержал Курденко.

Все чокнулись и залпом осушили вино; лица начали зарумяниваться, только Костиц и Возницын составляли исключение, так как и без того были цвета доброго старого бургонского.

После первого стакана выпито было по второму и по третьему, и только когда огромные, стоявшие у стены английские часы начали бить полдень, посоловевшие глаза Штучкина с недоумением и страхом, точно на лице привидения, остановились на циферблате. Он спохватился и вспомнил, что ему необходимо торопиться домой.

— Двенадцать часов?! — ужаснулся он, подымаясь с места. Язык плохо повиновался ему.

— А же-на ска-жет, что я опять пьян!

— Это будет напраслина! — возгласил под общий смех Возницын.

Курденко, сидевший рядом с Штучкиным, схватил его за рукав.

— Погодите! — сказал он и повернулся к Костицу. — Отец-настоятель, повелишь ли богомольцев до многолетия отпускать?

— Нет! — отрубил тот. — Ну-ка, отец благочинный, хвати за болярина Курдюмова, или как его там…

— Пентаурова, — поправил Светицкий.

Огромный Возницын встал и густо, как настоящий протодьякон, откашлялся в руку.

— Потешнику нашему, театросоздателю и девок учителю, болярину Пентаурову… — могучими раскатами пронеслось по двусветной зале. — Театру его, и лицедейкам, и господам театралам, и всем в подпитии находящимся, — многая лета-а-а…

Стекла зазвенели в окнах при последних словах; побагровевший Возницын взял стакан с вином, разом, как рюмку водки, опрокинул его в рот и тяжело плюхнулся в затрещавшее кресло.

— Великолепно! — проговорил Штучкин. — Ну я, однако, бегу…

— А кому-то сегодня попадет! — лукаво протянул Курденко, прощаясь с ним.

— Мне? — Штучкин ткнул пальцем в свою грудь. — Никогда! Я ни в одном глазу!

— Не женитесь никогда, сыны мои! — во всеуслышание объявил Костиц. — Бо впадете в житие прискорбное, аки сей богомолец наш! Будут обнюхивать вас жены ваши по возвращении вашем и учинять скандалы велие.

Под общие шутки и смех Штучкин распростился с гусарами и поспешил усесться в свою гитару с парой понуро стоявших лошадей.

Только что выехал он на Левитскую улицу, навстречу ему попалась бричка [9], запряженная парой буланых коньков.

— Стой, стой! — завопил сидевший в ней господин в белой накидке.

Повозки остановились, и Штучкин, в глазах которого все двоилось и рябило, узрел к крайнему своему изумлению два прыщеватых лица на узких плечах вечного рязанского жениха — Николая Николаевича Заводчикова.

— Вы откуда? — хрипло прокричал Заводчиков, встав в своей бричке.

— Из монастыря… — выпрямившись, что шест, раздельно выговорил Штучкин.

— Что, служат там сегодня? — Карие глаза плюгавого Заводчикова так и шарили по лицу Штучкина.

Тот вдруг икнул, прикрыл губы рукою и кивнул головой.

— Служат… и с многолетием…

— Пошел! — крикнул вдруг Заводчиков на своего кучера и ткнул его несколько раз в загривок. — Чего ты ждешь, осел?!

Экипажи разъехались в разные стороны.

Глава III

…В то время как в гусарском монастыре возглашалась Пентаурову здравица, он сидел в вольтеровском высоком кресле у себя в кабинете и беседовал с почтительно стоявшим перед ним человеком весьма захудалого вида.

Пентауров имел редкую в те времена привычку тщательно одеваться с утра и поэтому сидел в легком летнем сюртуке синего цвета, в белоснежном жабо и с такими же кружевными рукавами, из которых выставлялись выхоленные белые руки; довольно округленный живот его облекал белый жилет; ноги, обтянутые бронзовыми чулками, были перехвачены у колен синими подвязками с бантами и покоились одна на другой.

Лет Пентаурову было на вид под сорок, в действительности же около пятидесяти пяти. Ни бороды, ни усов он, как штатский человек, не носил, и правильно очерченное лицо его можно было бы назвать красивым, если бы не излишняя округленность и припухлость розовых щек и подбородка, придававшая ему оттенок чего-то младенческого.

Карие глаза его внимательно глядели на стоявшего перед ним невысокого, щуплого человека с круглым, чернявым лицом и взъерошенной, как после хорошей трепки, головой; облечен тот был в крепко заношенный и лоснившийся, нанковый казакин и такие же длинные, необыкновенно широкие брюки, из-под бахромы которых неуклюже торчали носки порыжелых и заскорузлых сапог.

Это был «заправский» актер Белявка, выписанный Пентауровым из Москвы от одного своего приятеля, большого знатока и любителя театра.

— Так вот что, Грицко… я написал несколько пьес, — говорил мягким, приятным тенорком Пентауров, — и хочу их поставить на сцене: для этого я устраиваю театр и выписал тебя к себе на помощь. Говорил тебе Максим Ульянович, что ты будешь у меня режиссером?

— Ховорыли-с!… — с сильным хохлацким акцентом произнес Белявка.

— Он мне пишет, что ты дельный и толковый человек… — продолжал Пентауров. — Очень рад буду, если ты поддержишь эту свою, как ее по-русски… репутасьон. Я буду тобой доволен — и ты будешь мной доволен! — выразительно добавил он. — В первую очередь нужно будет тебе прилично одеться: ты ведь теперь глава труппы! Как твое имя?

— Грицко ж Белявка! — ответил тот.

— А по отцу?

— Харлампыч-с.

— Так вот, я тебе покажу сейчас моих актеров, и ты разберись в них; если мало их или найдешь лучшего, выбирай любого, не стесняйся: дворня у меня большая, выбрать есть из кого. Твоя главная обязанность — отыскать мне таланты!

Пентауров взял со стола бронзовый колокольчик и позвонил.

В кабинет, как на пожар, вскочил малый лет пятнадцати со вздернутым, словно вставшим на дыбы, носом и отроду удивленными, светлыми глазами.

— Приказчик здесь?… — спросил Пентауров.

— Тута-с…

— А актеры?