Выслушивая все их советы, женщина кивала с рассеянной улыбкой. Ее частенько видели на дороге с распущенными по плечам, ничем не покрытыми волосами. Она вскопала полосу земли возле дома и выращивала там странные растения — лесные папоротники, стелющийся зверобой, перечную мяту и еще какие-то невзрачные низкие кустики. Нормально общалась она, похоже, только со старой вдовой из дома на окраине деревни. Их частенько видели вдвоем, они вели какие-то разговоры за забором в садике вдовы, где пожилая женщина бродила, опиралась на свою палку, а ее молодая гостья с привязанной к спине малышкой, по-прежнему босоногая и простоволосая, пропалывала какие-то грядки.

В скором времени молодая женщина вновь забеременела, и на сей раз на свет появился мальчик, и едва он сделал первый вздох, стало ясно, что малыш на редкость крепкий и сильный. Ребенок родился здоровенным, с такими большими руками и ногами, что, казалось, мог бы сразу начать ходить. Женщина вела себя как прежде, привязывала к себе малыша и уже через день-другой после родов отправилась с ним в лес вместе с девочкой, державшейся за юбку и еще неуверенно ковылявшей за матерью.

Когда живот ее округлился в третий раз, женская удача отвернулась от нее. Она слегла, родила третьего ребенка, но уже не смогла вернуться к жизни. Соседки пришли, чтобы обмыть и обрядить ее, подготовить к миру иному. Они оплакивали ее, не потому что полюбили эту женщину, которая появилась из леса и звалась странным именем, схожим с названием дерева, вышла замуж за их соседа и редко общалась с ними, отклоняя их попытки сближения, а потому что ее смерть напомнила им о скоротечности их собственной жизни. Они дружно плакали, омывая ее, расчесывая волосы, вычищая грязь из-под ногтей, покрывая ее белым полотном, заворачивая в тряпицу крошечное тельце мертворожденного ребенка и помещая его в руки умершей.

Девочка с широко открытыми глазами, в полном молчании сидела спиной к стене, скрестив ноги. Она не рыдала, не плакала; не вымолвила ни слова. Взгляд ее не отрывался от тела матери. На коленях она держала младшего брата, он плакал навзрыд, сопливился и вытирал глаза подолом ее платья. Если кто-то из благожелательных соседок пытался приблизиться к ней, девочка начинала шипеть, фыркать и царапаться, как кошка. Она не выпускала из рук своего братика, несмотря на многочисленные попытки забрать его. «Трудно помочь такой маленькой дикарке, — сетовали они, — трудно даже понять ее».

Девочка подпускала к себе только старую вдову, с которой сдружилась ее мать. Старушка спокойно сидела на стуле рядом с этими детьми, держа на коленях миску с едой. Время от времени девочка позволяла ей сунуть ложку каши в рот мальчика.

Одна из соседок вспомнила, как ее незамужняя младшая сестра, Джоан, заботилась о своих младших братьях и сестрах, так же, как о поросятах, и вообще привыкла к тяготам ведения хозяйства. Почему бы не свести ее с овдовевшим фермером? Нужно же кому-то заниматься домашними делами, заботиться о детях, поддерживать огонь в очаге и готовить еду. Кто знает, может, всем будет только лучше? Все знали этого фермера как состоятельного человека с добротным домом и большим пастбищем; при правильном обращении его детей можно приучить к послушанию.

Не проведя и месяца на ферме, Джоан начала жаловаться на фермерскую дочку всем, кто хотел ее слушать. Из ее слов следовало, что этот ребенок доводил ее до безумия. Два раза она просыпалась ночью оттого, что девочка стояла над ней, схватив ее за руку. Однажды она заметила, как девочка тайком сунула что-то ей в карман, и обнаружила там какие-то веточки, связанные куриным пером. Порой она находила у себя под подушкой листья плюща, и кто же еще, скажите на милость, мог положить их туда?

Соседки в деревне не знали, как воспринимать ее жалобы и можно ли ей верить, хотя заметили, что лицо Джоан покрылось какими-то пятнами и оспинами. Потом на ее руках появились бородавки. Ее пряжа стала путаться и рваться, а хлеб перестал подниматься. Но разве эта совсем еще маленькая девочка могла устроить все эти пакости?

Вы, наверное, подумали, что Джоан предпочла избавиться от такой жизни, покинуть ферму и вернуться в родной дом. Однако ее не так-то легко было напугать, Джоан не боялась капризных и упрямых детей. Она стойко держалась, втирала свиной жир в бородавки, протирала кожу лица золой.

Со временем, как зачастую бывает в подобных случаях, стойкость Джоан была вознаграждена. Фермер взял ее в жены, и она нарожала ему шестерых детей, все они росли красивыми, цветущими и здоровыми, как она сама и их отец.

После свадьбы Джоан перестала жаловаться людям на падчерицу так внезапно, словно кто-то наложил своеобразное заклятье на ее язык. «Да нет в ней ничего особенного, — порой раздраженно говорила она, — вовсе ничего». И если кто-то говорил, что девочка могла заглядывать людям в души, то она упорно называла это глупыми сплетнями. Уверяя всех и каждого, что семья их живет совершенно нормально и ничего странного у них на ферме не происходит.

Слухи о необычных способностях этой девочки, конечно, распространялись. Люди приходили к ней под покровом темноты. Став старше, эта девушка сама находила пути общения с теми, кто нуждался в ее помощи. В здешних краях все знали, что во второй половине дня и до сумерек она обычно бродила по лесной окраине среди деревьев, а ее сокол, поохотившись в лесу, возвращался обратно на кожаную перчатку ее руки. Она выходила с птицей на прогулку вечерами, и, если у вас возникала нужда, вы могли тоже погулять там.

По просьбе нуждающегося фермерская дочь — теперь уже молодая женщина — могла снять соколиную перчатку и подержать его руку всего минутку, сжимая ее между большим и указательным пальцами, где сосредотачивались все внутренние силы, а потом рассказать, что она почувствовала. Некоторые говорили, что испытывали странное ощущение, головокружение и опустошение, словно она вытягивала из них все силы; другие убеждали, что испытывали прилив сил и оживление, как после теплого ливня. Ее птица с предостерегающими криками кружила в небе, раскинув крылья.

Как говорили, ту девушку звали Агнес.

* * *

Такова мифическая история о детстве Агнес. Сама она могла бы поведать другую историю.

На ферме держали овец, и их нужно было кормить, поить и заботиться о них, несмотря ни на что. Их приходилось выгонять на пастбище и загонять обратно, переводя время от времени с одного выгона на другой.

Дома в очаге горел огонь, и его нужно было поддерживать. Огонь приходилось разжигать и раздувать, чтобы он горел постоянно, и иногда ее мать раздувала его, сложив губы трубочкой.

Ее мать была весьма своеобразной особой в своих материнских проявлениях, и девочке с детства запомнились ее тонкие, но сильные лодыжки и то, что мать повсюду ходила босиком. Ее потемневшие от грязи ступни оставляли заметные следы на плитках пола, а порой они выходили из дома, оставляли позади ферму с овцами и, углубившись в лес, бродили по опавшим веткам, листве и мягким мхам. Материнская рука, теплая и крепкая, держала Агнес, не давая упасть. Если Агнес поднимали с лесной подстилки на материнскую спину, то девочка укрывалась ее волосами как плащом. И тогда мелькавший сквозь материнские пряди лес представлялся ей волшебным царством. «Смотрите, вот белочка», — говорила мать — и белка, взмахнув рыжеватым пушистым хвостом, тут же взлетала вверх по стволу, словно мать сама вызвала зверька из дупла, чтобы показать детям. «Смотрите, вон зимородок» — и тут же перед глазами девочки серебристый шелк ручья пронзала яркая птичка с блестящей голубовато-зеленой спинкой. «Смотрите, вот лещина», — говорила мать, заходя под развесистое дерево, трясла его ветви сильными руками, и вниз падали гроздочки гладких орешков в буроватых шапочках.

Ее братик, Бартоломью, с большими, удивленными глазами и раскрывавшимися белыми звездочками ладошками, примостился на материнской груди, поэтому оба они могли видеть друг друга и сплетать пальцы над округлыми плечами матери. Мать срезала зеленый тростник, сушила его, а потом сплетала из него кукол. Куклы получались одинаковыми, и Агнес с Бартоломью усаживали их бок о бок в ящик, откуда зеленоватые кукольные личики доверчиво взирали на потолочные балки.

Потом их мать умерла, и ее место около очага заняла мачеха, теперь она растапливала его дровами, раздувала пламя, переставляла горшки с пода на решетку, приговаривая: «Не трогайте, осторожно, горячо». Эта другая женщина выглядела более значительно и прятала свои светлые, скрученные в узел волосы под потемневшим от пота чепцом. От нее пахло овечьей шерстью и жиром. Красноватое лицо покрывали веснушки, словно на него попали брызги грязи из-под колес телеги. Ее звали Джоан, и это имя вызывало у Агнес воспоминания о какой-то воющей собаке. Она взяла нож и отрезала Агнес волосы, сказав, что у нее нет времени ежедневно причесывать их. Она взяла их тростниковых кукол и, заявив, что это дьявольские игрушки, бросила их в огонь. Когда Агнес обожгла пальцы, пытаясь вытащить оттуда их подпаленные фигурки, она рассмеялась и сказала, что Агнес получила по заслугам. На ноги она надевала какие-то башмаки. Но ее ноги никогда не выходили за ферму, не заходили в лес. Когда Агнес — без спросу — ушла в лес одна, мачеха стащила с ноги один из башмаков, задрала Агнес юбку и подметкой башмака больно отшлепала ее сзади по ногам, и эта странная и незнакомая боль настолько потрясла девочку, что она даже не заплакала. Вместо этого она смотрела на верхнюю балку, где ее настоящая мама привязала пучок трав к камню с дырочкой посередине. «Чтобы отогнать несчастье», — пояснила она. Агнес вспомнилось, как она делала это. Закусив губу, девочка приказала себе не плакать. Терпела, не сводя пристального взгляда с черной дырочки в мамином камне. Она думала о том, когда же вернется ее прежняя мама. И так и не заплакала.

Мачеха также стаскивала свой карающий башмак, если Агнес говорила: «Вы не моя мама», или если Бартоломью, еще плохо ходивший, случайно наступал на хвост собаке, или если Агнес проливала суп, или позволяла гусям выйти на дорогу, или если ей не удавалось аккуратно вылить ведро с пойлом для свиней в их корыто. Агнес стала сообразительной и шустрой. Осознала преимущества быть невидимой, научилась проходить по комнате, не привлекая внимания. Узнала, что скрытое в человеке зло может выйти наружу, если, скажем, умудриться добавить немного настоя пузырчатки в питье этого человека. Она узнала, что если листьями лианы, сорванными со ствола дуба, натереть постельное белье, то спящему там человеку будет обеспечена бессонная ночь. Узнала, что если возьмет отца за руку и приведет на задний двор, где Джоан вырвала с корнем все лесные растения, то ее отец онемеет и замкнется в себе, а Джоан потом будет вопить, объясняя, что не имела в виду ничего плохого, что она просто приняла их за сорняки. И еще ей пришлось узнать, что после этого Джоан будет исподтишка щипать ее под столом до красных синяков и ссадин.

То было суматошное время, неумолимо сменяли друг друга тяжелые хлопотливые сезоны. Жизнь проходила в сумрачных, дымных комнатах. С постоянным жалобным блеянием овец. С отцом, редко бывавшим дома, постоянно занятым уходом за скотиной. В неустанных попытках не тащить грязь в дом. В постоянном стремлении удержать Бартоломью подальше от очага, подальше от Джоан, от мельничного пруда, от повозок на дороге и от лошадиных копыт, подальше от ручья и взмахов косы на лугу. Больных ягнят тогда держали в корзине возле очага, они сосали молоко из пропитанных им тряпиц и жалобно блеяли на всю комнату. Ее отец во дворе уверенно стриг ножницами овец, зажимая их между коленей, а животные лишь в ужасе таращили глаза. Овечья шерсть падала на землю темными тучами, и каждая из овец убегала от него другим существом — похудевшим и костлявым, с молочно-светлой шкурой.

Все вокруг твердили Агнес, что у нее не было никакой другой матери. «Что за чепуху ты несешь?» — удивленно восклицали они. Если же девочка упорствовала, они меняли тактику. «Пора тебе забыть родную мать, да и что ты вообще можешь помнить». Она отвечала, что они не правы; она топала ногами; колотила кулачками по столу; истошно, по-птичьи, визжала в знак протеста. Почему ей все врали? Почему настаивали на такой лжи, на глупом обмане? Она же помнила. Она все помнила. Агнес пожаловалась на это вдове аптекаря, она жила на краю деревни и занималась пряжей шерсти; старушка продолжала нажимать педаль прялки, словно Агнес ничего не говорила, но чуть позже кивнула головой. «У твоей матери, — сказала она, — было чистое сердце. Да в ее мизинце было больше доброты, — она подняла свою узловатую, жилистую руку, — чем во всех этих болтушках, вместе взятых».

Агнес помнила все. Все, за исключением того, куда и зачем ушла мама.

По вечерам Агнес шепотом рассказывала Бартоломью о женщине, любившей гулять с ними по лесу, о том, как она привязывала травы к камню с дырочкой, делала им кукол из тростника, выращивала разные растения на грядках за домом. Она помнила все это. Почти все.