А потом однажды днем за свинарником она увидела отца, он прижал коленом к земле ягненка и резко вспорол ему шею ножом. Это зрелище с его запахом и цветом вызывало в памяти какую-то пропитанную красным кровать и комнату с жуткой кровавой резней. Она смотрела на отца, пристально и напряженно вглядывалась в него, но видела совсем другое, видела кровать с блестящим посередине алым цветком, а потом перед ее мысленным взором появился узкий ящик. В нем, она знала, лежала ее мать, но не такая, какой она была обычно. Уже тогда мать стала другой. Бледная, как воск, холодная и тихая, она обнимала руками сверток со скорбным и сморщенным кукольным личиком. А ночью тайно пришел священник, этого священника Агнес никогда раньше не видела. Он расхаживал в длинном балахоне и, размахивая над ящиком горящей чашей, бормотал нараспев какие-то неведомые слова. Сдерживая рыдания, отец сказал тогда Агнес: «Нельзя никогда говорить соседям и вообще никому, что этот священник приходил и произносил волшебные слова над этой восковой женщиной и скорбным ребенком». Перед уходом священник подошел к Агнес, прижал большой палец к ее лбу и, глядя прямо ей в глаза, сказал уже на знакомом языке: «Бедный агнец».

Агнес сообщила о своих воспоминаниях отцу, стоявшему над другим агнцем с алым, пульсирующим разрезом на шее. Она кричала — вопила во весь голос, вопль зарождался в глубине ее груди, шел из самого сердца. Она твердила: «Я помню, я знаю все это… Я все помню…»

«Тише, милая, — произнес он, повернувшись к ней, — ты не можешь ничего помнить. Замолчи сейчас же. Не говори глупостей. В ту ночь не было никакого священника. И он не касался твоей головы. Никогда больше не произноси такой ерунды. Нельзя, чтобы твоя мать услышала это».

Агнес не поняла, имел ли он в виду Джоан, ту распоряжавшуюся теперь в доме женщину, или ее родную мать, поднявшуюся на небеса. Ей казалось, что весь мир вдруг раскололся, как яйцо. Небеса над ней могли в любой миг разверзнуться и обрушить на всех них ливни огня и пепла. На периферии ее зрения, казалось, парили темные, расплывчатые образы. Большой дом, свинарник, ее братья и сестры во дворе, все казалось одновременно далеким и невыносимо близким. Она знала, что к ним приходил священник. Почему отец притворялся? Она помнила крест на его шее и как отец приложился к кресту и поцеловал его, помнила, какие дымные струи оставляла та чаша в воздухе над ее матерью с младенцем, как священник без конца произносил имя ее матери в таинственных молитвах: «Ровена… Ровена…» Так же, как говорила ей мать, называлось и красивое дерево рябина с красными горькими ягодками. Она помнила, как священник сказал ей: «Бедный агнец». А ее отец говорил: «Замолчи, никогда не произноси такой ерунды», — поэтому она убежала от него и от того ягненка, уже вялого и обескровленного, мало чем отличавшегося теперь от мешка с мясом и костями, убежала в лес, где выкрикнула все свои воспоминания деревьям, листьям и ветвям, где никто не мог ее услышать. Она цеплялась за колючие ветки ежевики, больно пронзавшие ее кожу, она взывала к Богу из той церкви, куда они чинно ходили каждое воскресенье, таща малышей на спинах, той церкви, где нет никакого дыма, никаких чаш и не слышно таинственных неведомых слов. Она взывала к нему, выкрикивала его имя. «Ты, — говорила она, — ты, ты же слышишь меня, я не желаю больше знать тебя. Теперь я хожу в твою церковь, потому что должна, но не скажу там ни слова, потому что после смерти ничего нет. Есть земля и есть тело, а больше нет ничего».

Она высказала свои мысли вдове аптекаря, и ее слова вынудили старушку отвлечься от дел. Колесо прялки замедлило вращение, женщина пристально посмотрела на девочку. «Никогда никому больше не говори этого, — скрипучим голосом сказала она Агнес. — Никогда. Иначе ты навлечешь на свою голову семь язв божиих».

Агнес росла, видя, как мачеха в туфлях обнимала и ласкала своих симпатичных, пухлых детишек. Она присматривала за домом, заботилась, чтобы ее детки всегда питались свежайшим хлебом, и подкладывала им на тарелки самые вкусные кусочки мяса. Агнес приходилось жить с ощущением того, что сама она ущербна, неполноценна в каком-то смысле и даже нежеланна. Именно ей велели подметать полы, менять детям пеленки, укачивать их перед сном, выгребать золу из очага, раздувать угли и разводить огонь. Она узнала и поняла, что любой несчастный случай, любая оплошность — упавшая тарелка, разбитый кувшин, запутанное вязанье, тесто, которое не поднялось в печи, — почему-то будет считаться ее виной. Она росла, понимая, что должна оберегать и защищать Бартоломью от любых жизненных ударов, потому как больше некому. Он единственный в этом мире целиком и полностью родной ей по крови. Она росла с потаенным внутренним огнем: он ласкал, согревал и предостерегал ее. «Тебе нужно держаться подальше от них, — говорил ей этот пылкий внутренний голос, — ты должна уйти».

Агнес редко — если вообще такое бывало — что-то умиляло, трогало до глубины души. Она росла с острой жаждой ласки: любящего прикосновения к ее рукам, волосам, спине, чьей-то мягкой нежности. Человеческого отпечатка доброты, доброжелательного чувства. Мачеха и близко к ней не подходила. Младшие братья и сестры хватались и цеплялись за нее, но ей не хватало иных порывов.

Ее очаровывали руки людей, тянуло прикоснуться к ним, ощутить их в своих руках. Ее непреодолимо привлекала мышца между указательным и большим пальцами. Она могла быть закрытой и открытой, как клюв птицы, именно там сосредотачивалась вся сила захвата, вся сила восприятия. Оттуда можно почерпнуть ощущение способностей человека, его размаха, его сущности. В этом месте сосредотачивалось все, что люди хранили, оберегали, все их тайные помыслы и устремления. Она осознала, что способна выяснить о человеке все, что нужно знать, просто сжав его руку в этом месте.

Лет в семь-восемь, не больше, один из гостей позволил Агнес подержать его руку так, как ей хотелось, и в итоге Агнес сказала: «Вы встретите свою смерть в этом месяце», — и разве не сбылись ее слова, разве не слег этот гость на следующей неделе с болотной лихорадкой? Она точно предсказала пастуху, что он упадет и повредит ногу, что ее отец попадет в грозу, что ребенок заболеет во второй день рождения, что человек, пожелавший купить у ее отца бараньи шкуры, обманщик, что торговец у задней двери имеет серьезные виды на их кухонную служанку.

Джоан и отец не на шутку встревожились. Такая способность не пристала доброй христианке. Они умоляли ее прекратить трогать руки людей, чтобы скрыть свой странный дар. «Ничего хорошего из этого не получится, — сказал отец, склонившись к Агнес, сидевшей возле очага, — совсем ничего хорошего». Когда она захотела взять его за руку, он отдернул ее.

Она росла, чувствуя себя виноватой, никому не нужной, слишком скрытной, слишком высокой, слишком непослушной, слишком упрямой, слишком молчаливой, в общем — слишком странной. Росла с осознанием того, что ее просто терпят как досадно никчемную, ни на что толком не годную девочку, что она не заслуживает любви, что ей нужно существенно измениться, сломить свой упрямый нрав, если она собирается выйти замуж. Агнес росла также с воспоминаниями о том, что означало быть по-настоящему любимой, когда любят просто за то, какая ты есть, а не за то, какой тебе следовало бы быть.

Она надеялась, что достаточно живо хранить это воспоминание, и тогда она сможет узнать любовь, если вновь встретит ее. А уж если встретит, то не станет раздумывать и сомневаться. Она ухватится за нее обеими руками, как за спасительный плот, ради выживания. Она не станет слушать ничьих возражений, протестующих увещеваний и досужих рассуждений. Это будет ее шанс, ее путь на свободу через узкое отверстие в сердце камня, и ничто не заставит ее уклониться с этого пути.

* * *

Пыхтя и отдуваясь после пробежки по городу, Хамнет устало поднимался по лестнице. Казалось, пробежка истощила все его силы, он с трудом переставлял ноги со ступеньки на ступеньку. Да еще и помогал себе подниматься, хватаясь за перила.

Конечно, он не сомневался, что, забравшись на второй этаж, уже увидит там свою мать. Изогнувшись дугой, она склонится над постелью, где лежит Джудит. Она заправит постель свежими простынями, чтобы Джудит стало удобнее лежать. Ее побледневшее лицо будет понимающим, настороженным и уверенным. Агнес даст ей целебную настойку; Джудит поморщится от ее горечи, однако честно все проглотит. Снадобья его матери могут исцелить любую болезнь — это всем известно. Люди приходят со всего города, приезжают со всего Уорикшира и даже из других графств, чтобы поговорить с его матерью через окно их узкого флигеля, описать их симптомы, рассказать ей, что у них болит и что они вытерпели. Некоторых из них она приглашала зайти в дом. В основном приглашала женщин, усаживала их возле камина на удобное кресло, держала их за руки, потом растирала в ступке какие-то корешки, травки и цветочки. А уходили они с успокоенными, посветлевшими лицами, унося с собой тряпичный сверток или маленькую бутылочку, закупоренную бумажной пробкой, пропитанной пчелиным воском.

Его мать, разумеется, уже дома. Она быстро вылечит Джудит. Она умела прогонять любую болезнь, исцелять самые тяжкие недуги. Она сразу поймет, как помочь дочке.

Хамнет вошел в верхнюю комнату. Но увидел там лишь свою сестру, по-прежнему в одиночестве лежавшую на кровати.

Подходя к ней, он заметил, что пока он бегал за доктором, девочка стала еще более вялой и бледной. Кожа вокруг глаз приобрела синевато-серый оттенок, похожий на синяки. Ее дыхание было теперь поверхностным и частым, и глаза под закрытыми веками двигались из стороны в сторону, словно она рассматривала что-то неведомое ему.

Ноги Хамнета подогнулись, и он опустился на край кровати. Он слышал, как часто и надсадно дышала Джудит. Звуки ее дыхания немного успокоили его. Он осторожно притронулся пальцем к ее мизинцу. Слезинка выкатилась из его глаза, упала на простыню и скатилась с нее.

Упала вторая слеза. Хамнет почувствовал собственную никчемность. Он понял всю бесполезность своих попыток. Ему нужно было позвать кого-то из родителей, бабушку или дедушку, кого-то из взрослых, или позвать врача. А не удалось найти никого из них. Мальчик зажмурил глаза, пытаясь удержать слезы, и уткнулся головой в колени.

* * *

Примерно через полчаса в заднюю дверь дома вошла Сюзанна, она оставила корзину на стуле и устало села к столу. С несчастным видом обвела взглядом комнату. Огонь потух; все куда-то разошлись. Мать обещала, что скоро вернется, но пока не вернулась. Мать сама никогда толком не знала, когда сможет вернуться.

Сняв чепец, Сюзанна бросила его рядом на лавку. Он соскользнул и упал на пол. Сюзанна подумала, что надо бы наклониться и достать его, но поленилась. Вместо этого она нашарила чепец носком туфли и отбросила подальше. Она вздохнула. Ей уже почти четырнадцать лет. Все вокруг — вид горшков, скопившихся на столе, пучки трав и цветов, привязанные к балкам, соломенная кукла сестры на подушке, кувшин, стоявший на камине, — все вызывало в ней глубокое и непостижимое раздражение.

Она встала. Приоткрыла окно, впустив в комнату немного воздуха, однако с улицы пахнуло лошадьми, нечистотами и еще чем-то прогорклым и гниющим. В сердцах девочка захлопнула оконную раму. На мгновение ей показалось, что сверху доносится какой-то шум. Неужели все-таки кто-то уже дома? Она постояла немного, прислушиваясь. Но, увы, больше не услышала ни звука.

Она опустилась в удобное кресло, то самое, куда ее мать усаживала посетителей, которые крадучись проходили в дом, обычно поздно вечером, чтобы шепотом поведать ей о своих бедах: кровотечениях или их тревожном отсутствии, о сновидениях и знамениях, болезнях и трудностях, о любовных треволнениях и докучливых симпатиях, лунных циклах, предсказаниях и приметах, о перебежавшем дорогу зайце, о залетевшей к ним в дом птице, о потере чувствительности в конечностях, о слишком острой чувствительности в других частях тела, о сыпи, кашле, болячках, о каких-то блуждающих приступах боли, появлявшихся то в ушах, то в ногах, то в груди, то в сердце. Мать выслушивала все, склонив голову, кивала и сочувственно цокала языком. Потом она брала их за руку, и тогда взгляд ее полузакрытых глаз устремлялся вверх, к потолку, и рассеянно блуждал по комнате.

Некоторые спрашивали Сюзанну, как ее мать узнает все их тайны и болезни. Порой они украдкой подходили к ней на рынке или на улице, чтобы спросить, как Агнес угадывает, в чем они нуждаются, а что им вредит, отчего бывают нарывы, как она узнает то, что тревожит их души, или чего они жаждут, или как она догадывается о сокрытых в сердце человека желаниях.

Раньше их вопросы побуждали Сюзанну лишь к тоскливым вздохам и уклончивым ответам. Теперь уже, если кто-то интересовался необычными способностями ее матери, она научилась отвлекать их и под уместным предлогом начинала сама задавать вопросы об их родне, о погоде, видах на урожай. Теперь она научилась различать своеобразную неуверенность или сомнения на лицах людей, предварявшие начало подобных вопросов. Почему эти люди не понимали, что такие разговоры не доставляли ей ни малейшей радости? Как может быть непонятно, что все это не имеет к ней никакого отношения — все мамины травы, семена, горшки и склянки с порошками, корешками и цветами, из-за которых комната воняла, как навозная куча, и все эти постоянно что-то шепчущие и плачущие страдальцы, и таинственное прощупывание рук? В детстве Сюзанна просто и честно отвечала: что она сама ничего не знает, что это подобно волшебству или дару свыше. Теперь, однако, она отвечала отрывисто и грубо. «Я понятия не имею, — могла сказать она, — о чем вы толкуете», — и, вскинув голову, она задирала нос, словно принюхивалась к чему-то.