Лин Хэйр-Серджент

Хитклиф

Моим родителям — Элизабет С. Хэйр и Алве Чэмберсу Хэйру — и моей дочери, Сейдж Анетте Грин, с любовью.

1

Третье января 1844 года. Письмо, написанное шестьдесят лет назад человеком, которого уже почти сорок лет нет в живых! Могла ли я вообразить, покидая новогодним днём Брюссель, что именно оно, а вовсе не горькие воспоминания о месье Эже, будет занимать мои мысли на пути домой.


Ибо месье — и только он один — был властителем моих дум всё долгое время моего учительства в «Пансионате Эже». Он один удостаивал меня улыбки или дружеского приветствия; остальные — и преподаватели, и воспитанницы — сторонились меня, следуя примеру мадам Эже, и в конце концов окружили ледяным молчанием, от которого я коченела в своём дальнем закутке дортуара. Лишь один друг на этом ледяном континенте иногда согревал меня тёплым словом. Столь краткая оттепель, а в последнее время и столь редкая! Мадам ревновала; мадам хотела избавиться от английской учительницы; мадам всегда добивалась своего.

Я полюбила, он был женат. Теперь неважно. Мы разлучены, вероятно — навеки. Мы не обменялись ни единым нежным словцом; никаких чувств, кроме тех, что уместны между учителем и ученицей (а он научил меня многому), мы не выказывали никогда. Мои переживания остались невысказанными и неразделёнными. Я научилась хранить бесстрастное выражение лица, губы мои не дрожали, глаза оставались сухими.

Я ещё молода, но мои юность и все связанные с ней трепетные надежды похоронены в Брюсселе.

Домой я увозила только тоску. Она стояла в горле, словно комок, она мучила, душила, мешала есть и пить. Эту тоску я не могла поведать даже самым близким людям. Выскажи я открыто свои страдания, я бы испугала тех, кого люблю. Тот чистый образ, который они хранили в своей памяти, был бы разрушен.

У меня две сестры, одарённые состраданием. Они не ханжи, они искренне преданы мне, и всё же они не поняли бы, не извинили моей беззаконной любви. Нет, горю одному могу я поверить душу, оно одно будет моим спутником и утешителем на моём одиноком пути — пути паломника, оставившего семейный очаг и уютное ложе, чтобы брести по кручам и теснинам лежащих впереди гор.

Итак, в Новый год я рассталась с любимым и села в Антверпене на пакетбот. Ступив на английскую землю, я прямиком отправилась на вокзал через шумные улицы Лондона. Два года назад, когда я впервые попала в столицу, бурный людской поток показался мне бодрящим и живительным. Тогда я впервые почувствовала в себе бьющие через край жизненные силы, — и всё прежнее существование представилось приятным сновидением. Теперь же я двигалась по лондонским улицам, как сомнамбула; как сомнамбула прошла через огромный пустой вокзал и заняла место в купе. Я старалась ничего не замечать; образ утраченного Учителя ещё стоял перед моим мысленным взором, и я желала сберечь его, не дать новым впечатлениям вытеснить милый идеал.

О, мой Учитель! С каким почтением и любовью произношу я эти два слова! Я, в своей английской гордости поначалу не желавшая величать этим принятым в Европе титулом простого смертного, со временем охотно называла так Учителя Эже.

Всегда подвижный, то строгий, то весёлый, он и впрямь был учитель милостью Божьей. Однако не его обаяние покорило меня — о нет, то было явление иного порядка, свойство, которое восхищает многих, нечто глубоко личное и исключительно драгоценное — он умел заставить меня стать самой собой. Молчаливая, неуклюжая, скучная (полагаю, такой меня и видит большинство людей), с ним я преображалась, казалась себе находчивой, остроумной, оживлённой. Учитель. Могу ли я назвать его иначе? И неудивительно, что я так цепляюсь за воспоминания — всё, что мне осталось.

Внезапно туман воспоминаний рассеялся, и мысли мои вернулись в купе. Поезд тронулся, и мир, представленный железными рельсами, семафорами и редкими снежинками, поплыл за темнеющим окном. Паровоз пыхтел всё чаще и чаще.

Я была не одна. Напротив, ближе к выходу, сидела седенькая старушка. Она размеренно кивала головой в такт мельканию вязальных спиц. (Вероятно, именно ритмичное позвякивание её спиц в сочетании со стуком колёс и мерным покачиванием вагона вывело меня из задумчивости.) От старушки моё внимание незаметно переключилось на другого пассажира — седовласого господина с ухоженными усами, одетого в дорогой, но строгий костюм, какие носят в последние месяцы траура. Он очень тихо сидел у окна, сложив руки в серых перчатках на массивном набалдашнике прогулочной трости. Взгляд его был устремлён в невидимую точку за окном.

Его состояние так напоминало моё собственное, что, наверно, я чуть заметно улыбнулась понимающе-дружеской улыбкой; во всяком случае, он обратил свой взгляд на меня. Мы обменялись кивками.

— Если захотите поднять или опустить штору, — сказал он, обращаясь ко мне и к старушке с вязанием, — я к вашим услугам.

Престарелая дама нахмурилась и ещё быстрее замелькала спицами, оставив предложение без ответа. Господин вернулся к созерцанию пейзажа за окном, а я, невзирая на свои душевные муки, принялась наблюдать за ним.

Ему было лет шестьдесят, рост средний, скорее худощав, чем дороден. Кожа гладкая, цветущая, щёки сияли почти юношеским румянцем. Лицо доброе, задумчивое, благожелательное… Однако очертания рта и подбородок выдавали характер замкнутый, обращённый в себя, мелочно-внимательный к собственной особе и не интересующийся всем остальным миром. Я подумала, что он принадлежит к той породе людей, что пекутся лишь о своей драгоценной личности. Как не походил этот холодный господин на пылкого Учителя, которого я оставила по ту сторону Ла-Манша!

Мои размышления прервал проводник, вошедший проверять билеты. Проводник сверил со списком мой билет, потом билет седовласого господина. Но вот очередь дошла до пожилой дамы, и в нашем до сих пор безмятежном путешествии произошла маленькая заминка. Проводник долго изучал билет нашей соседки и наконец сказал:

— Прошу простить, мэм, у вас билет до Ипсуича.

— Разумеется, молодой человек. Я в Ипсуич и еду! — презрительно отвечала почтенная леди, не переставая кивать в такт движению спиц.

— На этом поезде вы туда не доедете. Мы следуем до Лидса через Рагби и Дерби.

Она подняла глаза.

— Вы грубиян, и я пожалуюсь вашему начальству. Это ипсуичский поезд.

Проводник пожал плечами.

— Как желаете, мэм. Только через пять минут у нас остановка в Лутоне. Если сойдёте там и перейдёте платформу, то поспеете в Лондон к отправлению ипсуичского поезда.

И он двинулся дальше.

Упорствующая в заблуждении дама продолжала вязать. Мы с попутчиком обменялись встревоженными взглядами — если мы не примем самых спешных мер, то чуть позже окажемся в маленьком купе с разъярённой фурией.

— Извините, мадам, — джентльмен наклонился к соседке, — забота о вашем благополучии вынуждает меня к вам обратиться. Этот поезд и впрямь следует в Лидс; я сам туда еду.

(Значит, нам с ним суждено провести вместе несколько часов.)

Старушка отложила вязание и сердито уставилась на него поверх очков.

— Но мне надо в Ипсуич.

— Тем не менее это ночной поезд в Лидс.

Я согласно кивнула.

— Дайте-ка мне взглянуть. Что вы там ему показывали, — недоверчиво сказала дама.

Мы торопливо полезли за билетами, поскольку поезд уже замедлял ход. Потянувшись за своим билетом, который проводник положил на полочку у меня над головой, я уронила книгу. Она со стуком упала с моих колен на пол. Это была драгоценная книга — прощальный дар того, кто остался в Брюсселе… Я наклонилась за ней. К несчастью, то же самое сделал и джентльмен напротив.

Мы с размаху треснулись лбами. Мои очки и его трость разлетелись в стороны; мы оба одновременно схватились за ушибленные лбы.

Боль была пустяковая; в обычном расположении духа я бы только рассмеялась, но сейчас что-то во мне сломалось — рухнуло каменное вместилище моего горя.

Я разрыдалась: как ни старалась, я не могла остановить слёзы. Джентльмен, забыв о своей боли, бросился утешать меня. Однако его извинения и соболезнования только усилили мои рыдания; я так стосковалась по человеческой доброте, что такой подарок от незнакомца скорее причинял боль, нежели утешал.

— Я искренне встревожен, — сказал он наконец, обмахивая меня носовым платком. — Боюсь, вы серьёзно пострадали. Я оставлю вас совсем ненадолго, только позову кого-нибудь на помощь, может быть проводника.

— Нет! Нет! Не надо!

Мысль, что кто-нибудь ещё увидит мою слабость, проникла в сознание и помогла мне взять себя в руки. Чуть успокоившись, я поняла, как глупо вела себя, и мне стало стыдно. Это окончательно меня отрезвило. Я вытерла глаза.

— Пустяки. Сама не понимаю, что со мной случилось. Извините; я вела себя глупо.

— Глупо или нет, но кое-чего вы добились.

— Чего? — спросила я, надевая очки и отбрасывая с лица волосы.

Он молча указал на соседнее место. Оно опустело. Старушка, то ли возмущённая моим недолжным поведением, то ли по каким-то более загадочным причинам, отрясла прах нашего временного жилища со своих ног и убралась вместе со всеми пожитками.

Я невольно улыбнулась. Ободрённый, попутчик продолжал:

— Ваши доводы пошли ей на пользу. — Он указал за окошко, где ветер раздувал юбки пожилой дамы, которая в сопровождении носильщика следовала к лондонской стороне перрона. — Благодаря вам она попадёт в Ипсуич, как собиралась.

— Спасибо, сэр.

— Не за что. А вы, похоже, пережили нервное потрясение, понесли тяжёлую утрату. Нет, не затрудняйтесь объяснять. Осмелюсь предположить, что я вас понимаю. — Он указал на свой траур. — Я слишком хорошо знаком с сокрушительными ударами жестокой судьбы, чтобы не угадать их действия в другом человеке. Но позвольте представиться. Пережитое сейчас испытание сделало нас старыми друзьями. Я — Чарльз Локвуд, из Лондона и Кента.

— Я — Шарлотта Бронте из Йоркшира, дочь преподобного Патрика Бронте.

Вскоре мы уже разговаривали как добрые друзья. Мы обменялись обычными замечаниями, почти неизбежными между попутчиками в те времена: насколько поезд быстрее и удобнее почтовой кареты и какой из этих двух способов передвижения безопаснее; как железные дороги изменили старую Англию; как быстро распространяются новшества и как они разрушают сельскую неповторимость; поговорили даже о том, что жить становится всё труднее.

Вошёл проводник и зажёг лампы.

— Ветреная будет ночка, — заметил он, выходя.

И впрямь, снег валил всё сильнее. Мокрые хлопья проносились ярко-жёлтыми кривыми мимо нашего окна. Их движение гипнотизировало меня. Оно говорило о разлуке, о тщетности, о пустоте; я резко отвернулась от окна.

— С вашего позволения. — Мистер Локвуд опустил штору, и стены купе, казалось, сдвинулись вокруг нас, отчего в крохотном помещении сразу стало светлее и уютнее.

— Этот холод и мрак не подходят — или подходят слишком хорошо — к моему сегодняшнему состоянию духа. Они против моей воли воскрешают в памяти нечто, о чём я уже много лет силюсь позабыть.

Наверно, лицо моё выразило изумление, потому что он продолжил:

— Извините меня, мисс Бронте, может быть, слова мои покажутся вам выспренними. Бывают события, которые со временем не забываются, а, напротив, тревожат нас всё сильнее. Однако вы слишком молоды, чтобы об этом знать. Дай вам Бог не узнать никогда.

Может быть, то обстоятельство, что мы сидели вдвоём в крохотном убежище света и тепла, посреди холода и мрака, создавало странную иллюзию давнего знакомства. Или, может, наша взаимная симпатия возникла во время того нелепого столкновения? По крайней мере, этим я объясняю смелость моих последующих расспросов и его готовность отвечать. Во всяком случае, вместо того чтобы выслушать его интригующее замечание и ограничиться кивком, как требует вежливость, я вслух выразила охватившее меня любопытство.

— Что за события, мистер Локвуд, до сих пор сохраняют над вами власть?

Он приподнял штору и, прежде чем ответить, с минуту глядел за окно.

— Не знаю, мисс Бронте, как ответить на ваш вопрос просто и правдиво. Простой ответ таков: мои тревоги проистекают от случайной встречи с человеком по имени Хитклиф.

Я вздрогнула от изумления.

— Вам знакомо это имя? — спросил мистер Локвуд, в свою очередь изумлённый.

— Мне доводилось его слышать. Хитклиф, которого вы упомянули, не из Гиммертона ли?

— Оттуда, из поместья Грозовой Перевал под Гиммертоном. Туда я и еду. Но Хитклиф умер много лет назад.

— Извините, но тогда это другой Хитклиф, — возразила я. — Человек, о котором я говорила, жив, по крайней мере, был жив в прошлом году.