Ее узкие восковые пальцы цеплялись за белую казенную простыню. Цеплялись, как за последний кусок надежды. Ее внимательные, неподвижные, слепые глаза лихорадочно вглядывались в белый казенный потолок. За казенным потолком было небо, а за небом – бог.

Разве она не знает, что богу на нас наплевать?

– Мамочка! Помоги мне. Дай водички холодной. Где ты, мамочка? Я не хочу умирать, – безнадежно скулил брошенный, жалкий щенок.

Снова и снова. Снова и снова. Снова и снова. Бесконечно, вечно, разрывая душу и сердце в клочья.

У ее кровати сидел Игорь. Он сидел, согнувшись, ссутулившись, сгорбившись, закрыв ладонями уши так, что побелели ногти.

– Подснежники. Дождь из подснежников, – тихо и жалобно скулил заброшенный щенок. – Когда это было? Игоречек. Когда? Помнишь?

Ее муж закрывал уши ладонями так, что белели его пальцы.

В полутемном коридоре, поодаль у окна стояла ее соседка.

– Я не могу спать. Бессонница. Не сплю ни днем, ни ночью. Мне сказали, что в отделении свободных мест нет, потерпите. – Она помолчала и добавила: – Мне жаль ее мужа. На чем только силы держатся? Тащить на себе всю жизнь тяжелобольную женщину. Сколько для этого надо сил? Не знаю.

Она вздохнула и замолчала, вглядываясь в темень за окном. Брошенного щенка не было жаль никому, даже мужу. Устали все. А мать ее давно умерла.

– Обещали скоро перевести, – не оборачиваясь, сказала женщина. – Как только место освободится. А я к тому времени уже с ума сойду. Сил моих нет. Никаких.

Она снова замолчала.

– У меня хороший муж. Не приведи бог. Чувство долга – страшная вещь. Похоронить родных заживо? – Она вздохнула. – Нет. Не хочу быть обузой. Лучше в омут.

Я решила больше не приходить. Уйти в свою жизнь без забот и хлопот. Я купила самые дорогие лекарства, Игорь и не узнает. Подумает, что от отделения. А Месхиев сделает все, что нужно. Из кожи вылезет. Он обещал.

Я шла в терапевтический корпус, думая, что омут – это последнее, о чем думают люди. Они цепляются за жизнь до последнего. Зубами, когтями, силой или слабостью своего духа. Надежда теплится даже в тех, кто знает, что умрет в любом случае, завтра, или послезавтра, или через полгода. Знаю по своим больным.

Я шла к себе, чувствуя облегчение. Я поставила в этой истории точку. И не хочу больше ничего знать ни о Лене, ни о ее муже. Я только желала, чтобы в моей жизни с моими близкими не было ничего похожего, потому что этого я не перенесу. Перед моими глазами вдруг всплыло лицо деда, обезображенное смертью от удушья и одиночества. Я никогда не видела его умершим, но сейчас видела его лицо так же ясно, будто сама была за стеной его комнаты в ту самую страшную для него ночь. Не приведи господь! Ни за что на свете!

Господи, что же так мерзко на душе? Как же жить дальше?

* * *

Я встретила Игоря у магазина возле больницы, почти у самой парковки. Торопилась домой после работы, в свою жизнь без хлопот и забот. Он шел, ссутулившись, глядя себе под ноги. Заметив его, я отстала, чтобы не столкнуться глазами. Мне было никак, просто решила переждать. Избежать трудного разговора о больной жене и тяжелой жизни. Ускользнуть от ненужного сочувствия, бесполезной жалости, никчемного, пустого диалога. От еще одного слоя тяжкого груза на душе. Душа человеческая не штанга, и человек не тяжелоатлет. Душа человеческая такая тонкая и хрупкая, что легко рвется и бьется даже от незначительного напряжения, любого, самого ничтожного давления. Я решила беречь себя.

Он шел, я смотрела ему вслед. Его руки были бессильно опущены. Он ничего в руках не нес, и он не походил на Шагающего ангела, в руках которого светится его сердце. Шагающий ангел бережно несет его в своих ладонях, чтобы кому-то отдать. Тому, кому это важнее всего. Отдать и умереть. Шагающий ангел – фигура трагическая, согласно концепции Ермолаева. Это вымышленный образ бескрайнего воображения художника. Среди людей ангелы не живут. Среди людей живут люди со своими трагедиями; для них эти трагедии большие, для остальных – маленькие.

Игорь вдруг остановился, словно запнулся. И медленно развернулся ко мне. Он, не двигаясь, смотрел на меня, я на него. Долго-долго, пока черные дыры наших глаз не встретились и не закрутились гигантской воронкой. Гигантской черной воронкой из ядовитых лепестков розы ветров, зеленой и сиреневой. Таких цветов в природе и не бывает. Это цвет крыльев ангелов из преисподней.

Мы сцепились, как парные хромосомы, на заднем сиденье моей машины. Мы сдирали друг с друга одежду, как в последние мгновения перед концом света. Мы преступники, и мы это знали. Завтра могло и не быть. И надо было успеть до тех пор, пока не постучит наша совесть.

Я сама сняла с себя белье и подставила, подняла свои бедра навстречу. Сил не было ждать и терпеть. Я кричала от боли и наслаждения, цепляясь зубами и когтями за чужого мужа умирающей женщины. Я видела горное озеро с ледяной до ожога водой. Я видела в его черной тьме канкан белых ног, мелькающих, словно в калейдоскопе. Кружащихся с немыслимой скоростью белых-белых ног в черных туфлях, отливающих антрацитом. Я видела белоснежную звезду с черной, угольной каймой по краю в самом центре бездонного горного озера.

Я услышала, как он коротко всхлипнул и рухнул на меня, а я обхватила руками его влажную спину. Мы сидели, не разнявшись, на заднем сиденье моей машины, пока я не увидела свою голую ногу у спинки переднего сиденья. Белую ногу в черной туфле, поблескивающей антрацитом.

Мы любили друг друга на заднем сиденье. В моей машине. При свете дня. У моей больницы. Нас мог видеть кто угодно. Я отъехала от парковки совсем немного. Два сумасшедших подлеца. Да, подлеца! Я рассмеялась и убрала ногу.

– Ты что? – спросил он.

– Мы не сказали друг другу почти ни слова, – ответила я. – Этот норма или патология?

– Патология, – ответил он и прикусил мою губу так, что мое сердце снова умчалось в пятки. Туда, где блестят антрацитом мои туфли.

Мы сидели в моей машине до глубокого вечера, пока не спустились сумерки. Просто сидели и держали друг друга за руки. И молчали. Нас мучила совесть, которая пришла незваной гостьей. Не постучавшись.

– Помнишь букетик ромашек?

– Помню, – засмеялась я.

– Он в книге. Она пропахла ромашкой вся. Я открываю страницы и смотрю на него. Каждый день. Трогаю, глажу кончиками пальцев. Тихонько-тихонько, чтобы он не погиб.

Я смеюсь и целую его руки, в ложбинку между большим и указательным пальцами.

– Ты подарила ей духи. Она любила их и часто ими душилась. А я сходил с ума, потому что это твой запах. Я думал о тебе все время. Дни и ночи напролет. Я нашел ее платок, который пах твоими духами. Я ложился и клал его на лицо. Я был безумным, умалишенным извращенцем.

Я вдруг вспомнила, как женщины дарили своим возлюбленным подвязки. Во времена менестрелей и миннезингеров. Во времена трубадуров и культа прекрасной дамы. Что те делали с подвязками своих любимых женщин? То же самое.

– Это не извращение, это любовь.

Я обожгла его своим дыханием. Давно. Его лицо давно было оливково-смуглым в сумеречном, вечернем воздухе. Со мной оно стало таким навечно.

– Когда она заболела, знаешь, что я подумал?.. Наконец!

Он помолчал.

– Я хочу ее смерти.

Я закрыла его рот рукой. И поняла, что тоже хочу ее смерти. Хочу больше всего на свете. Он не сможет от нее уйти, пока она сама от него не уйдет. Я буду ждать до тех пор, пока не состарюсь. До тех пор, пока мне не станет все равно. И я умру со знанием того, что лучшее никогда уже не случится. Свое лучшее я пропустила.

Я хотела ее смерти до смерти!

Я ехала домой, думая, что Игорь мой настоящий первый мужчина. Тот, кого помнят всю жизнь. Следы нашей любви на заднем сиденье моей машины перечеркнули жирным крестом мои худшие воспоминания. Особый сундук моей памяти пустел с каждым днем. Думаете, я помнила, что минус на плюс дает минус?

Я вернулась домой и любила Димитрия, как никогда в жизни. Знаете почему? Конечно, знаете. Любая женщина это знает. Вместо Димитрия со мной в постели был мой любовник.

Надо только закрыть глаза.

* * *

Весна в горах начинается позже, а осень – раньше. В горах время жизни сокращается, а время анабиоза удлиняется. В горах природе нужно успеть родиться и умереть, чтобы на следующий год родиться снова.

Осенью в горах можно увидеть умирающую природу. Желтовато-серые, сухие коробочки дикого мака, осыпавшиеся корзинки бессмертника, облетевшие чашечки марьиного корня, тускнеющие до серо-коричневого цвета желтые щитки пижмы. Даже осенью, если растереть ее цветки, можно почувствовать пряный, горьковатый запах. Стебли софоры становятся бурыми и ломкими, нераскрывшиеся бутоны складываются в разорванные, агатовые четки. Ступишь ногой на куртину эфедры и обернешься – ее одревесневшие, коленчатые стволики распрямляются вслед за тобой. Вдоль тропинки толпятся сохнущие дудки белены, похожие на вазу колокольчиком; их тронешь – они рассыпятся ядовитыми семенами прямо на ядовитые листья. Если прийти летом, увидишь цветы белены с темно-сиреневой звездой в центре, к краю цветка от нее разлетаются сиреневые лучи. Все травы сохнут и мертвеют день ото дня. Их запах и вкус горький и пряный, многие из них ядовиты. Только у ручьев еще видны зеленые травы, но и их цветы уже облетели.

– Как красиво! – воскликнула я и огляделась.

Природе наплевать на чувство меры, она малюет яркими красками без раздумий. Западный склон полыхал гранатовым, кукурузным, оливковым, хурмяным, лимонным, красно-желто яблочным, банановым, вишневым, дынным и арбузно-зеленым цветом осенних листьев. Западный склон цвел красным и белым вином, домашними наливками и ликером, коньяком и шампанским, сплетаясь в пьянючий восточный узор, в крестьянское немудреное кружево. Весь склон без единой проплешины. Яркий, как фруктовые и тканевые ряды восточного суматошного базара. Веселый, как балаган. Беззаботный, как гуляка. Пьяный, как беспробудный пьяница. Самый лучший товарищ для лавиноопасного сумасшествия, ничегонедумания и ничегонеделания. Самое лучшее лекарство, чтобы забыться.

– Иди сюда, – позвал Игорь.

Он расстелил на сухой траве старый, потертый клетчатый плед.

– Не-а, – ответила я и положила на язык винно-бордовую ягоду барбариса. – Мм. Вкуснотища какая!

– Какая?

Он обнимал меня и смотрел на мои губы. Не отрываясь.

– Разная. И кислая, и сладкая. Одновременно.

Я откусила еще ягоду, потом еще одну и еще одну.

– Дай попробовать, – потребовал он.

Мой любовник, обычный человек из мяса и костей, целовал меня жадно и требовательно, отнимая мои губы и мой язык. Его руки жадно и требовательно отнимали меня у самой себя. Я слышала его разодранное, изорванное моими губами дыхание и улыбалась.

Все-таки я его получила!

Я уже ни о чем не просила бога. Я оставила его в покое. Ему все равно не до нас.

Его лицо смешно сморщилось.

– Одни косточки, – протянул он. – Жадная ты, Анька!

– А косточки где?

– Во мне. Вырастут весной барбарисом.

– Жадный ты, Гошка! Все тебе да тебе, – смеялась я.

Жадная и требовательная ведьма. Охочая до чужого. Безжалостная и любящая. Кислая и сладкая. Разная.

– Мне ничего не надо, кроме…

Он прикусил мою ключицу, и мы упали на плед.

Лучше бы я надела юбку, успела подумать я.

Я открыла глаза, и меня засыпали радужные, фруктовые, осенние листья. Пьянящие, как шампанское, узорчатые, как узбекский шелк. Легкие, разноцветные, как конфетти. Длинные, закрученные, как новогодний серпантин. Я обо всем забыла вмиг.

– У тебя язык потемнел от барбариса. И губы, – сказал он, блестя глазами.

Я улыбнулась и потянулась. Как хорошо быть большой дикой кошкой, чтобы после любви кататься и мурлыкать вокруг своего мужчины. Завидую большим, диким кошкам! До ужаса!

– Чему ты улыбаешься?

– Тому, что мы два дурня на четвертом десятке лет.

– Хорошо быть дурнем, – мечтательно сказал он, глядя в синее, жаркое небо.

– Может, Ленке нарвать барбариса? Это полезно. В нем полно витамина С.

– Потом, – сказал он и низко склонился надо мной.

На меня смотрела сиреневая роза ветров; она парила над его небесно-голубой роговицей, скользила по его губам, прикрывала сиреневым отсветом его смуглое, подсушенное солнцем лицо. Мой любовник с сиреневой розой ветров. Где еще найти такого?

– Мне кажется, я до тебя и не жил никогда.

– Что за дождь из подснежников?

– Старая история, – поморщился он. – Я подарил ей подснежники, а она подбросила их вверх.

Я представила себя совсем молодой в дожде из цветов подснежников. В весеннем цветочном дожде с запахом капели и талого снега. Я люблю до сумасшествия, а люди кругом улыбаются. У меня защемило сердце. Почему мне это никогда не приходило в голову? Игорь тоже дарит мне цветы. Почему я не делаю милые глупости? Хоть одну? Хотя бы раз?