Так вот что я говорила. Есть вещи просто удивительные. Например, самое простое – имена. Героев сказок зовут – Омпол Коральчский, Анчиух Анчинский, Вольфодом, Вострадам. Это к чему? Или вот трогательное поверье: «Небесные силы не будут покровительствовать человеку, который на охоте случайно выстрелил в ангела». Каково? Где это они ангелов в тайге встречают? А вот, извольте, образ: отрубленная голова ведьмы, которая преследует героя, идя по лесу на косах… Не дай господи во сне привидится!

Я ко всем пристаю со своими находками. Златовратские отмахиваются: дикость, глупость. Прочие пожимают плечами: что с того? Илья улыбается округло.

Единственный, кто меня понял, – Машенька Гордеева, бескрылый ангел здешних мест. Она сама, оказывается, этим интересуется и давно записывает. Вот и славно-то, а то я уж и думала: что ж она делает-то целыми днями? Неужто только в окошко глядит да в церковь ходит! Ан нет.

Она мне показала, у нее песни записаны и сказки. Есть такие, которые и у нас рассказывают, а есть совсем особые. Особенно занятно, когда наши, но с местным колоритом. Вот пример: наша сказка про петушка, но…

Жил-бул петушок,

У нево бул гребешок,

Машляная головка,

Шлекова бородка.

У нево братишка бул,

Звали ево Малышок,

Он ушел дрова рубить,

А петушка запер в юрте.

Хорошо, правда?

Мари от спектакольных хлопот или еще от чего стала поживее, уж не такая малахольная, не поленилась сама прийти к Златовратским, принесла свои тетради с записями. Мы сидели разбирали. Любочка меня к Мари ревнует, все время лезет мешать, после наговаривает на нее, дескать, зла, заносчива, ханжа, всех осуждает за то, что не хромы. Я не слушаю. Любочка – дурной ребенок, младший, привыкла, что все по ее.

Вот задача. Мы с Мари разбирали песню. Она запела, я подхватила, как могла. Мотив жалобный, слова – тоже, все как обычно. Суди сама:

Скучно грустно лебеденку да одному,

Как повисли да белы перья по ему.

А я думала: Ванюша – человек,

Обманул меня Ванек на целый век.

Спородила сына, в реку бросила:

– Ты плыви, дитя несчастное, реками.

Уплыло дитя несчастное реками,

А я вышла да погуляла с девками.

Скучно, грустно лебеденку да одному,

Как повисли да белы перья по ему.

Вдруг моя Вера (она как раз в комнате постель стелила) как шибанется головой об косяк. Да со всего размаху! Машенька аж побелела. А я так испугалась, что на миг замерла, будто окаменела. Потом, конечно, кинулась к ней: «Вера! Да что с тобой?!» Она ничего не говорит, только скулит тихонько, как брошенный щеночек в канаве. После и вовсе замолчала и ушла. Я, когда Мари проводила, пыталась с ней поговорить, но так и не вышло ничего. Ты ж Веру знаешь, проще со столбом телеграфным по душам сказаться. Я боюсь, может, на нее то, с волками, как-то сильно повлияло, да мы не заметили…

Да, а еще я учу Мари ходить так, как нас учил мсье Делануа, помнишь? Она сначала не хотела, злилась на меня, а теперь втянулась, и даже успехи уже есть. То есть хромота-то ее, конечно, никуда не денется, но ведь это тоже по-разному подать можно. Я тайком от нее попросила Варвару (она не только рисует, но и по дереву режет), чтобы она Машеньке трость сделала, а Миньке с Павкой заказала такой яшмовый наконечник (Варвара им нарисовала, они сказали, что точно по образцу сделают). На Пасху ей и подарим. К тому времени ее отец вернется и управляющий, которым мне уж все уши прожужжали и по которому она, кажется, сохнет. Если она вообще на такое способна. Оба странные – и брат, и сестра. У Пети, как ни приглядываюсь, тоже никого нет – ни романа, ни хоть зазнобы в городе или поселке (у Николаши, болтают, целых три). А Петя-то вроде не хром, не крив и годами не вьюноша. Разве что к бутылке роковую привязанность имеет.

На сем буду кончать. Прости, милая Элен, за непоследовательность и скачки мыслей. Я теперь другая. Мне нынче все успеть и все понять надо. И хочу, чтоб ты знала: это заслуга Эжена. Я до него как будто спала. Меня учили чему-то, рассказывали, показывали, а я, как спящая царевна, слышала что-то сквозь дремоту, но ничего не отвечала и вместе не связывала. Эжен пробудил меня от умственного сна. Теперь я могу сказать, написать тебе об этом, не срываясь в боль и ярость от того, что ничего сделать нельзя, нельзя его вернуть. Но я знаю, что он хотел видеть меня такой, проснувшейся.

Люблю тебя, дорогая моя подруга. Навек твоя

Софи Домогатская


Небольшой дом Златовратских призывно светился розоватыми окошками. Машенька постучала, взошла, как учила Софи, – перенося вес на здоровую ногу и все время думая не о нынешнем, а о следующем шаге, находясь как бы уже впереди себя. В общем, глупость, конечно, но что-то из этого и получалось, Маша и сама чувствовала, и другие говорили. Даже Аниска заметила: «Вы, барышня, об эту зиму шибко хорошо ходите, слава Господу Вседержителю! Не то что о прошлую!» Слышать такое было радостно, и всегда из-за одного и того же: приедет Митя и увидит ее… «Да что ему на тебя глядеть-то?!» – осаживала себя, но не больно-то получалось, сердце уже жило по иным законам, в которых непременно сбывалось все, что ему, сердцу, хочется.

Дома была только Аглая да ее отец, Левонтий Макарович. Каденька с Надей пошли к больной, Софи и Любочка еще не вернулись с катка.

– Ну вот, – расстроилась Машенька. – А я тетрадку с быличками принесла. Мы вроде договаривались…

– Да Софи времени не знает, – снисходительно, вроде бы оправдывая жиличку, сказала Аглая. – У нее в голове свой отсчет. Посиди пока, чаю вот выпьем. Если обещалась, то рано или поздно вспомнит. Не идти ж тебе назад несолоно хлебавши. Или давай вот в дурачка…

– Нет, я не буду, – отказалась Машенька. – Лучше чаю.

– Как хочешь. Сейчас Светлане кликну, пусть самовар поставит, – сказала Аглая и ушла.

Машенька сидела в покойном вытертом плюшевом кресле. Напротив в таком же кресле лежало недоконченное Аглаино рукоделие. За окном уж вовсе стемнело. Легко было представить себе, как где-то там, на ледяном пруду – том самом! – окруженном снежными валами и залитом неверным факельным светом, кружатся, летают и смеются черные фигуры. Среди них кружится и грациозная девочка Софи. Ей там весело и нет никакого дела до хромоногой Мари, невесть зачем притащившейся на ночь глядя с дурацкой тетрадкой, заполненной не менее дурацкими быличками…

Вдруг быстро вошла она. На ней был серый плюшевый костюм, серая беличья шапочка, в руках она держала блестящие коньки. Позади шла Любочка в чем-то темно-красном. С их приходом вся комната разом наполнилась молодой морозной свежестью и радостью еще не оконченного движения.

– О, Мари! Как хорошо, что вы дождались меня! Мы так кружились, кружились! И я позабыла… Но вы ведь простите… Ох! Я так устала…

Софи села на диван и как бы в изнеможении откинулась назад. Любочка, нахмурясь, ожгла Машеньку нелюбезным взглядом и ушла к себе.

Машенька, не глядя на Софи, пробормотала что-то о том, что она вовсе не долго ждет и даже самовар еще не вскипел… Потом склонилась над тетрадкой и начала читать из нее. Софи не отвечала. Машенька подняла голову и с каким-то сладким ужасом увидела, что она уж давно спит, чуть причмокивая во сне, а от угла распустившихся губ медленно скатывается по подбородку капелька голубоватой слюны…

Глава 7,

в которой Машенька катается на коньках, Софи заболевает мерячкой, а Аниска с Игнатием становятся свидетелями внезапного помешательства обеих барышень

Утром, как проснулась, Машенька не стала звать Аниску, встала босыми ногами на устланный дорожкой пол, сама раздвинула тяжелые темно-зеленые занавески. На улице уже вовсю стоял тот яркий, погожий зимний денек, который так любят описывать здоровые, молодые, хорошо позавтракавшие поэты. Яркие клочья рябины под окном одеты в пушистые, розоватые снежные шапочки, на улице – голубой след от проехавших саней, а во дворе направо… Во дворе направо подпрыгивает, размахивая блестящими коньками, разрумянившаяся от мороза Софи Домогатская. Вот скосила глаза на Машенькино окно, подняла руку в пушистой варежке…

Машенька прянула от окна, почти визгливо позвала:

– Аниска! Аниска же!

Вопреки обычаю горничная прибежала почти тут же, громко топая и прилежно сопя курносым носом.

– Туточки я. Чего изволите покушать?

– Давно Софи здесь?

– Да уж давненько.

– Чего меня не разбудила?! Чего ее не просила в дом?! Дура! – не сдержалась Машенька.

– Я все хотела, – обиделась Аниска. – Только барышня Домогатская велели вас не будить, а в дом сами не пошли, сказали, утро больно свежее и грех в затхлости сидеть. А после еще Марфа Парфеновна из церкви шли, тоже беседовать с барышней остановились и, обратно, в хоромы приглашали…

– Тетенька Марфа уже из церкви вернулась? И Софи видела? Говорила с ней! – Машенька прижала руки к загоревшимся щекам. Ну, будет ей теперь от тетеньки на орехи!

Марфа Гордеева невзлюбила Софи еще заочно, когда и не видела ни разу, а только послушала от Леокардии Власьевны описание ее истории. Тогда же она категорически запретила Маше и близко подходить к «этому сосредоточию греха и действий греховных».

– Она же у Златовратских живет, – удивилась Машенька. – Что ж я, отворачиваться буду или как? Глупо же…

– Вот отец вернется, пусть он и решает, что глупо, а что – как, – твердо сказала Марфа. – А пока нечего тебе к этим трясохвосткам ходить. Надобность будет – сами прибегут.

Машенька слова тетеньки пропустила мимо ушей, но зря суровую старуху не дразнила и о своих сношениях с Софи до сего дня в дому особо не распространялась.

Меж тем по-крестьянски любопытная Марфа выбрала повод и поглядела-таки на «сосредоточие греха» вблизи. Молодая, буквально бьющая через край животная сила Софи произвела на нее должное впечатление, и, вернувшись, она ворчливо подтвердила свой запрет и наказала, чтоб Машенька к «этой бесовке приезжей» и не совалась, хватит того, что она всех Златовратских «в оборот взяла». У Машеньки к тому времени уже были свои соображения насчет того, кто и кого именно «взял в оборот», но во избежание бессмысленной ругани она предпочла молча кивнуть в ответ.

И вот теперь…

– И что ж Софи? – спросила она у Аниски. – Тетенька, говоришь, ее сама в дом звала?

– Да, да, да! – затараторила Аниска, довольная тем, что недовольство барышни ею, кажется, миновало. – А барышня Софья такая чудная! Ну, да вы ж знаете, чего я вам говорю, так она Марфе Парфеновне так и сказала. И еще рукой этак вот повела. «Ой, Марфа Парфеновна, да вы только гляньте, как хорошо! – Аниска довольно удачно передразнила низкий, гортанный, чуть придыхающий голос Софи. – Как будто весь мир сладкий-сладкий, сахаром блестящим засыпан. И плохого ничего нет, все солнышко растопило. Как все любить друг друга должны! Вы ведь это лучше других знаете, да? Вы ведь в церкви были? Мне говорили, вы жизнь праведную ведете и посты все соблюдаете и все… Я хочу иногда, но меня все уводит, уводит… А вам просто… Как хорошо! Вы нынче утром, наверное, ангелов слышали. Ведь слышали, Марфа Парфеновна, да? Они в такие утра беспременно поют. И крылья у них вот такие, блестящие, сахарные… Я неправедная, нет, во мне земного больше, но и я сейчас слышу немного… Сладко так, что кислого хочется, у вас так бывает, нет? Кисленького б сюда, и такая красота…»

Не удержавшись, Машенька улыбнулась, представив себе лицо тетеньки Марфы, выслушивающей данный, вполне, впрочем, характерный для Софи Домогатской, монолог. Аниска засмеялась вслед.

– Так зови же ее! – громко сказала Машенька. – Скажи, я проснулась. И чай ко мне подавай. И баранок дай с медом. Или нет, пусть варенье лучше…


– Как у вас, Мари, покойно, – сказала Софи, цепко оглядывая обстановку Машиных комнат. – И на вас похоже. Сразу догадаться можно. А у меня, маменька всегда говорила, как на вокзале. Никогда нельзя понять, что я здесь живу. Ничего такого нет, просто вещи лежат. Я гнездо вить не умею, это, наверное, от природы, как вы думаете?.. Я вчера ужасной была. Ужасной! Мне Аглая после рассказала, как я спала, так мне так стыдно, поверьте… Вот я с утра прибежала. Вы меня должны сейчас простить, иначе я просто не знаю, как мне быть… Разве удавиться?