Так продолжалось довольно долго. И вдруг, когда уже никто не ожидал от Этьена подобного поступка, он женился – и через два года на свет появился Филипп. Семья жила в Париже до прошлого года, мальчику скоро должно было исполниться девять лет, и тут его родителей постигла та же судьба, что и моих. Они погибли в авиакатастрофе, возвращаясь из Испании, где провели лето, и Филиппу пришлось уехать из Парижа в Тонон на попечение своего дяди. Ипполит не был женат. «Однако, – сказала мне мадам де Вальми, блиставшая утонченной, словно старое серебро, элегантностью, которую отражало зеркало в стиле эпохи Регентства в гостиной ее номера в отеле „Клеридж“, – однако ребенок очень привык к Ипполиту и любит его. Мой деверь и слышать не хотел о том, чтобы мальчик жил в Вальми, хотя официально это собственность Филиппа…» На губах ее тогда показалась приторная улыбка, рассеянная, холодная, как апрельская луна, и я внезапно поняла Ипполита.

Я просто не могла себе представить, как изысканная Элоиза де Вальми будет возиться с девятилетним мальчишкой. Конечно, для Филиппа было бы лучше оставаться на вилле Мирей с дядей Ипполитом. Даже с археологом, наверное, легче найти общий язык, чем с мадам де Вальми. По крайней мере, он наверняка разделяет свойственную каждому нормальному мальчику страсть копаться в грязи.

Но и археологов иногда призывает долг. Филипп успел прожить на вилле Мирей всего несколько месяцев; потом мсье Ипполит, согласно взятому обязательству, должен был отправиться на раскопки в Грецию и Малую Азию. Вилла Мирей поневоле отпала, и до возвращения Ипполита из экспедиции Филипп переехал в Вальми к другому дяде и тете. А парижская няня, постоянно роптавшая из-за того, что ей приходится жить в таком захудалом городишке, как Тонон, была просто убита перспективой целых полгода томиться в уединенной долине Верхней Савойи и со слезами и упреками уехала обратно в Париж…

И вот я здесь. Удивительно: хотя Париж снова проник мне в душу, знакомый, почти не затронутый изменениями, я все еще не чувствовала себя на родине. Я была иностранкой, чужаком, направляющимся в чужой дом на незнакомую работу. Может быть, чувство одиночества не зависит от каких-либо обстоятельств или места; наверное, оно кроется в самом человеке. Где бы вы ни были, вы сами окружаете себя одиночеством…

Такси пересекло улицу Рике и повернуло направо; здесь все было знакомо. Справа возвышался купол Сакре-Кёр, резким силуэтом выделяющийся на желтом вечернем небе. Где-то под ним, в рассеянном голубом сумраке Монмартра, лежала улица Прантан.

Повинуясь внезапному импульсу, я наклонилась к шоферу, крепко сжимая потрепанную сумочку:

– Вы знаете улицу Прантан? Это за авеню Вершуа, восемнадцатый округ. Пожалуйста, отвезите меня туда, я… я передумала.


Я стояла на мокром тротуаре перед открытой дверью, разглядывая дом номер четырнадцать на улице Прантан. Краска на стенах облупилась; железные перила балконов, на моей памяти ярко-бирюзовые, казались в вечернем свете грязно-серыми. Жалюзи на окне второго этажа висели на одном гвозде. Канарейки мсье Бекара давным-давно передохли – на стене, там, где когда-то висела клетка, не осталось даже темного пятна. Верхний балкон, наш балкон, выглядел совсем крошечным.

Вокруг его краев были расставлены горшки с растрепанной геранью, на перилах сушилось полосатое полотенце.

Как глупо, что я пришла сюда! Глупее не придумаешь! Как будто взяла стакан, чтобы выпить вина, и вдруг увидела, что он пуст. Я быстро отвернулась.

Кто-то спускался по ступенькам. Ясно слышался стук каблучков. Я стояла, питая смутную надежду, что увижу кого-то знакомого. Нет, конечно. Это была молодая женщина, одетая с дешевым шиком, в обтягивающем черном свитере и узкой юбке в стиле площади Вандом, с нитками неправдоподобно крупного жемчуга на шее. У нее были светлые волосы; она жевала резинку. Пройдя через вестибюль к столу консьержки, стоявшему у самой двери, она потянулась к висевшей над ним полке и достала какие-то бумаги, подозрительно глядя на меня:

– Кого-нибудь ищете?

– Нет, – ответила я.

Она перевела взгляд на чемодан, стоящий у моих ног:

– Если вам нужна комната…

– Да нет, – сказала я, чувствуя себя довольно глупо. – Я просто… я жила здесь раньше, и мне захотелось посмотреть… Мадам Леклерк еще живет здесь? Она была консьержкой.

– Это моя тетя. Она умерла.

– О, простите.

Она перелистывала бумаги, не переставая смотреть на меня:

– Вы похожи на англичанку.

– Я и есть англичанка.

– Да? А говорите без акцента. Ну, я думаю, раз вы жили здесь… Вы имеете в виду, в нашем доме? А как ваша фамилия?

– Моего отца звали Чарлз Мартин. Поэт Чарлз Мартин.

– Это было до меня, – сказала блондинка, лизнула карандаш и сделала осторожную пометку на одной из бумаг.

– Большое спасибо. До свидания, – сказала я и повернулась к чемодану, стоявшему на тротуаре.

Я оглядела внезапно потемневшую улицу в поисках такси. Впереди показалась машина, я подняла руку, но, когда такси подъехало поближе, увидела, что оно занято. Когда машина проезжала мимо меня, уличный фонарь ярко осветил ее сзади. Там сидела пожилая пара – худенькая женщина и дородный мужчина в костюме; две девочки-подростка примостились на откидных сиденьях. Все четверо были нагружены свертками и весело смеялись.

Машина скрылась из виду. Улица была пуста. За спиной раздавались шаги блондинки, поднимающейся по лестнице дома номер четырнадцать. Я оглянулась, бросила последний взгляд на свой бывший балкон и отвернулась, всматриваясь в дорогу в надежде увидеть еще одно такси. Ни дом, ни улица больше не казались мне знакомыми, родными.

И вдруг я перестала жалеть, что приехала сюда. Воспоминания о прошлом, пережитом, по которому я так долго тосковала, больше не преследовали меня – словно тяжкое бремя свалилось с плеч. Будущее все еще скрыто где-то в конце темной улицы, вдали от тусклого света фонарей, от которого по небу стлался желтоватый туман.

Я стояла здесь словно на границе между прошлым и будущим и впервые ясно увидела свою жизнь – то, что было, и то, что будет. Воспоминания об отце, матери и улице Прантан мешали мне чувствовать себя как дома в Англии; я не только осиротела, но и лишилась родины и всего, связанного с ней, плыла по течению, не имея никакой цели, не желая примириться с условиями жизни, которые были так жестоко и бесцеремонно мне навязаны.

Я упорно не хотела адаптироваться к ним, завоевать себе достойное место; вела себя как избалованный ребенок, отказывающийся есть пирожные потому, что ему не досталось самое вкусное. Я втайне надеялась, что произойдет чудо и все будет по-старому. Но такого не бывает. В память о детстве я отвергла то, что могла дать мне Англия, а теперь Париж, Париж моего детства, отверг меня. Здесь я тоже была чужаком. И если я хочу найти себе место в любой стране – что ж, человека принимают в свою среду только тогда, когда он заставляет признать его. Этим и придется заняться. Теперь у меня есть шанс – замок Вальми. Пока я ничего не знаю о членах семейства, кроме их имен; но скоро имена облекутся плотью, станут людьми, с которыми я буду жить, для которых буду что-то значить… Я медленно произнесла про себя эти имена, размышляя о тех, кому они принадлежат: Элоиза де Вальми, элегантная и недосягаемая в изящной ледяной скорлупе, которая – я в этом уверена – со временем растает; Филипп де Вальми, мой питомец, о котором я знаю только то, что ему исполнилось девять лет и что он не очень крепкого здоровья; его дядя, подлинный владелец замка, Леон де Вальми…

И вдруг произошла странная вещь. Не знаю, может быть, это случилось потому, что я впервые назвала про себя последнее имя полностью, находясь на улице, воскресившей мириады смутных воспоминаний и ассоциаций, которые внезапно, под влиянием какого-то каприза памяти сложились в единое целое, подобно тому как магнит, притягивая стальные булавки, образует из них причудливые узоры. Я вдруг ясно услышала разговор отца с мамой. «Леон де Вальми, – говорила мама (она, по-моему, читала вслух газету). – Леон де Вальми. Здесь пишут, что он стал калекой. Он сломал себе позвоночник, когда играл в поло, и говорят, что если он останется жив, то до конца жизни сможет передвигаться только в инвалидном кресле». Потом безразличный голос отца: «Да? Ах, какое горе! Ничего не могу с собой поделать – мне очень жаль, что он не сломал себе шею. Человечество ничего бы не потеряло». – «Чарлз!» – укоризненно сказала мама, а он добавил: «Почему я должен лицемерить! Ты же знаешь, что я ненавижу этого человека». – «Не могу понять почему», – возразила мама, а отец засмеялся и ответил: «Ну куда уж тебе…»

Потом голоса, звучавшие в моей памяти, умолкли, оставив смутное предчувствие беды и сомнение, действительно ли был когда-то такой разговор между родителями, или это очередная шутка, которую сыграло со мной чересчур живое воображение. Издали показалось такси, и я, должно быть, автоматически подала ему знак остановиться, потому что машина, скрипнув тормозами, замерла прямо передо мной. Я снова сказала:

– Будьте любезны, отель «Крийон», – и села в машину.

Такси рванулось с места, повернуло налево и помчалось по темной, пустой улице Прантан. Звук мотора отражался с удвоенной силой от домов, словно спрятавших глаза за темными жалюзи. «И девять ждут тебя карет – вперед, скорее… И прямо к дьяволу… к дьяволу…» Нет, это было не предчувствие беды, просто я очень волновалась. Я улыбнулась. К дьяволу или еще куда-то, но я все-таки двигалась вперед.

Я постучала в стекло перегородки и сказала шоферу:

– Скорее!

Карета третья


Глава 2

…И облик тот еще не потерял

Той белизны, которой он сиял,

Могучий, но поверженный Архангел.

Мильтон. Потерянный рай

«Он в каждом слове лжет», – подумал я;

Седой калека взором ворожит:

Поверю я бесстыдной этой лжи

Иль нет…

Браунинг. Чайлд Роланд

Городок Тонон-ле-Бен расположен на южном берегу озера Леман, к северо-востоку от Женевы, примерно в двадцати милях от нее. В Женеве нас встретил большой черный «даймлер», прибывший из Вальми, который плавно покатил нас по фешенебельным улицам города к французской границе и Тонону.

Мадам де Вальми очень редко заговаривала со мной в дороге, за что я была ей благодарна; мои глаза и мысли были заняты новыми впечатлениями, а главное – хотя она старалась проявить всю любезность, на которую была способна, но я все же чувствовала себя неловко в ее обществе. В ней ощущалась какая-то отчужденность, из-за чего с мадам было трудно сблизиться и даже иногда ее понять. Беседа с этой дамой походила на разговор по междугородному телефону: совершенно не пытаясь идти навстречу собеседнику, она вдруг отвлекалась, и контакт с ней полностью терялся. Вначале мне казалось, что мадам делает это намеренно, чтобы держать себя на расстоянии, но, когда она дважды задала вопрос и, потеряв всякий интерес, перестала слушать прежде, чем я ответила, стало ясно, что ее занимают гораздо более важные материи, чем гувернантка Филиппа. Я перестала надоедать ей своими разговорами, что принесло мне облегчение.

Автомобиль с мягким урчанием мчал нас по богатому и процветающему краю, где не было ни одного заброшенного клочка земли. Слева, сквозь заросли тополей и плакучей ивы, блестели воды озера, то скрываясь, то снова показываясь из-за тесно растущих деревьев. Справа зеленая равнина постепенно поднималась к подножию заросших лесом холмов, потом смело взмывала крутым подъемом к величественным силуэтам Альп, где ослепительно сверкали огромные снежные шапки. Я подумала, что одна из вершин, возможно, знаменитый Монблан, но, украдкой взглянув на Элоизу де Вальми, поняла, что сейчас не время спрашивать об этом.

Мадам де Вальми сидела с закрытыми глазами. Посмотрев на нее, я подумала, что не ошиблась. Она выглядела усталой и одновременно беспокойной, однако это не мешало ей сохранять холодное изящество. Очевидно, ей уже за пятьдесят, но женщины подобного типа долго сохраняют красоту независимо от возраста. Это обычно называют утонченностью: прекрасной формы голова, слегка впалые виски, прямой нос с маленькой горбинкой и тонкими ноздрями; только внимательно всмотревшись, можно заметить мелкие морщинки у глаз и в углах рта. Умело подкрашенное бледное лицо с чистой и гладкой кожей, над опущенными сейчас веками гордо изогнутые, красиво очерченные брови. Волосы словно чеканное серебро. Только губы под тщательно нанесенным слоем дорогой помады и руки в серых перчатках, неподвижно лежащие на коленях, слишком тонки, нарушая общее впечатление гармонии и красоты. Эта женщина была словно хрупкая драгоценность, далекая, как луна в небесах.

Я забилась в уголок. Передо мной возвышались квадратные плечи шофера мадам де Вальми. Рядом с ним, такая же квадратная, безупречно одетая, сидела Альбертина – горничная мадам. И если мне придется – как во всех классических романах, повествующих о гувернантках, – занять неопределенное положение между аристократическим салоном и гостиной для прислуги, по крайней мере сейчас, в этой машине, я нахожусь, так сказать, как раз на подобающем месте. Я была очень рада, потому что мне не очень-то понравилась Альбертина.