– Плохо жили? – осторожно поинтересовался Илья, видя, как горько улыбается Роза. – Обижал тебя?
– Нет… Пальцем не трогал. Но молчал целыми днями. Иногда весь вечер у костра просидит и глаз не подымет. А то, наоборот, вдруг уставится и глядит… И я, как заколдованная, стою и тоже смотрю на него. Сердце заходилось – так бы кинулась и обняла прямо на людях, и никто бы меня оторвать не смог. А он посмотрит-посмотрит – и отвернётся, и до ночи как в воду опущенный сидит. А ночью зовёт меня Симкой, хоть режь! Мучилась я от этого, знала, что и он мучается… Один раз скрепила сердце, сказала: «Уеду, не могу!» А Пашка упрашивать меня стал… Тоже, наверное, привык ко мне, да и сына бы один не поднял, а родне отдавать не хотел. Конечно, долгих уговоров для меня не надобилось. Всё надеялась, дура, всё ждала: а вдруг?.. Уходила в степь, в поле, в лес – и там ревела, чтоб Пашка не видал.
– Что ж ты ему-то не сказала… Ну… что любишь его?
– Не знаю. Не могла. Совести не хватало – всё равно что при живой Симке. Наоборот, всё в себя запихивала, поглубже – не дай бог, догадается… А где ему было догадаться, когда он на меня глядел, а видел её, Симку? Вот и всё. Три года мы так прожили. А я, как назло, затяжелеть не могла! – Роза сердито чертыхнулась, шмыгнула носом. Отвернулась к стене.
– А… потом? – тихо спросил Илья.
– Потом… На четвёртый год мы с Чусовой в Тобольск ехали, к родне Пашкиной на зимний постой. Лошадь у нас захромала, и от своего табора мы отстали. Лечила я ту холеру костлявую почти месяц, а знала б, как получится, – прирезала бы собственными руками не глядя! Из-за неё припозднились так, что уже по снегу телега катилась! Решили срезать, через озеро поехали. Наступил вечер, видим – луна красная поднялась. Пашка забеспокоился: «Буран будет!» – и ударил по лошадям. Думали добраться до первой деревни, а там, если в дом не пустят, хоть в скирде сена переночевать. И не успели… Снег повалил оковалками, и сразу темно стало. Ни дороги (там наезжено было), ни озера – ничего не видно. Темень непроглядная, ветер воет, снег, и холодно – смерть! Лошадь встала, телегу разом завалило.
Пашка к нам залез, лежим, молчим – а страшно, страшно… Митька – и тот не плакал. Я его в одеяло закутала, прижала к себе. Слышу, Пашка говорит мне: «Не засыпай только, и Митьку буди, не то враз замёрзнете». Деться нам некуда, снег валит, мороз страшный, кругом лёд один – костра не из чего запалить… Всё, почитай, мёртвые! И как я только поняла, что это конец, так сердце разом оборвалось и полетело. Всё едино, думаю, помирать, какая уж тут гордость, честь? Заплакала, обняла Пашку. Как в чаду была, ничего не понимала, только говорила и говорила… что люблю его, что всегда любила, ещё когда девчонкой по табору за ним бегала… А сама обледенела уж до косточек, за телегой ветер визжит, как хвост ему придавило, нас снегом заносит… А мне уж чёрт не брат, плачу, кричу: «Умрём к утру, так обними ж ты меня хоть раз, проклятый, хоть один раз! Меня, меня, Таньку! И в могиле об этом вспоминать буду! Симка тебя на том свете простит, она добрая, я её упрошу!» Пашка молчал, молчал… а потом потянул меня к себе. Слышу: «Таня…» Ой, как же я заревела от счастья! Голова закружилась, вздохнуть боюсь, думаю – вот оно! Столько лет ждала! Жмусь к нему, про всё забыла, одурела… Застываю уж, он шепчет: «Таня, не спи, не спи…» – а мне так хорошо, спокойно… тепло вдруг стало. Только и успела подумать: «Почему у него руки горячие?..» И застыла.
Очнулась оттого, что телега тряслась. И так странно мне было – всё чувствую, слышу, а глаз открыть, хоть зарежь, не могу. Потом меня кто-то трясти начал, тереть, зубы разжимать. В рот полилось – глотаю, понимаю – водка. Ну, думаю, точно не апостол Пётр, от него такого не дождёшься. Взяла да открыла глаза. Вижу – мужики, много. В малахаях, шапках мохнатых, орут что-то. Я глазами луп-луп, ещё никак не пойму, что живая. Повернулась… а Пашка-то рядом, обнимает меня ещё… только не шевелится. А между нами Митька во всю глотку ревёт. Я к Пашке, тормошить начала, звать, откуда только силы взялись… а мужики говорят: «Не мучайся, цыганочка, без толку…»
Не помню, что стало со мной. Как с мужиками этими на санях до деревни ехала, как везла Пашку, как в избу меня провели. Да и как хоронила, толком не помню. Снега – по пояс, земля подмёрзла, мужики ругались, торопились. Ушли потом – а я на могиле осталась. Сижу в сугробе и вспоминаю, как мы умирать готовились, как я ему открылась, как он меня прижимал к себе… Вспоминаю – а слёз нет. Ни единой слезинки – вымерзли, что ли? Подумала – что за жизнь мне без него? Как быть теперь? Раньше хоть жила и знала, что он на свете есть, а теперь? Чего жить-то? Легла на могилу, закрыла глаза. И то ли заснула, то ли обмороченье нашло.
Спасли меня бабы-чалдонки, которые дрова везли из тайги. Подобрали, до деревни довезли, в чувство привели. Помню – сижу на лавке, взвар горячий из кружки глотаю, смотрю на баб, думаю – почему они охают, плачут? И вдруг про Митьку вспомнила! Вскинулась, заголосила… глядь – а он на полу, чертёнок этакий, сидит, пирог грибной лопает, и вся личность в варенье! Ах ты, думаю, нечистая сила, что же нам с тобой теперь делать? А бабы причитают все: «Ты что же, милая, про сынка-то позабыла, за мужем в могилу собралась?» Я сперва не поняла, о чём они, – а потом вспомнила, Митька-то на мать, Симку, похож, а значит, и на меня. Вроде как и в самом деле мой сын. Так оно и осталось. До весны мы с ним прожили в деревне, а по теплу тронулись на юг. Стали кочевать вдвоём. Митька знает, я ему – тётка.
– Отчего к цыганам не пошли?
– Да ну… Не захотела. С роднёй-то жить, конечно, сподручнее, но они меня снова замуж бы отдавать начали. Так и моталась одна. По Каспию, по Кавказу, в Тифлисе в цирке выступала. За десять лет кто только мне не попадался! Сватались. Отказывала. Не могла. Любила его, Пашку. Мёртвого любила…
Роза умолкла. Илья в упор, не отводя глаз, смотрел на неё. За окном давно стемнело, через подоконник медленно перебирался лунный луч. Он скользнул по стене, упал на лицо Розы, и Илья вдруг увидел, что она плачет. Он никогда не видел Чачанку плачущей и в первый миг испугался – что делать? Привстал было; тут же, растерявшись, сел обратно, но Роза заметила это движение. Быстро, искоса взглянула на Илью, закрыла лицо руками. Отворачиваясь, сдавленно проговорила:
– Не могу, Илья… Прости уж…
Он шагнул к Розе, уже не боясь. Сел на кровать, потянул её на себя, и она молча прижалась к нему. Что ей сказать, Илья не знал и просто гладил её перепутавшиеся, жёсткие от морской соли волосы и изредка целовал в мокрую щёку или горячий лоб.
Роза выплакалась быстро. Вытерев нос кулаком, она встала, одёрнула юбку. Внимательно, с головы до ног, осмотрела Илью. Неожиданно улыбнувшись, погладила его по голове.
– Чудной ты, ей-богу…
Илья не ответил. Роза шумно высморкалась в полотенце. Вытирая чистым концом лицо, предложила:
– Оставайся с нами. Всё лучше будет.
– Люди-то что скажут?
– Что-нибудь, конечно, скажут, – подумав, подтвердила Роза. – И что с того? Может, ты этого боишься? Или я?
Смутившись, Илья подумал, что она опять права. А больше ни о чём думать не хотелось. Кончился этот день треклятый и слава богу… В темноте Роза сбросила юбку, стянула через голову кофту и в одной рубашке полезла под одеяло.
– Иди ко мне, – спокойно позвала она, и Илья послушался.
Глава 7
После душного и пыльного июня на Москву неожиданно хлынули дожди. День и ночь по тротуарам барабанили капли, в городе было прохладно, по утрам переулки в Замоскворечье затягивались туманом, в густых купеческих садах уже пахло болотом из-за непросыхающей влаги, окраинные улочки утопали в грязи, а знаменитая лужа посередине Живодёрки разлилась до самой Садовой и даже поросла по краям осокой. Ресторан Осетрова, как всегда, по вечерам загорался жёлтыми и красными огнями, но гуляли там как-то вяло, без задора. Зал, прежде набитый до отказа, был полупустым: начался дачный сезон, постоянные гости отдыхали с семьями в Кунцеве и Люблине. Вдобавок от поющего у Осетрова цыганского хора осталось менее половины: ведущие артисты уехали на гастроли в Крым. На это время Митро передал обязанности хоревода Ивану Конакову, а главной солисткой была теперь Анна Снежная.
По крошечному окошку задней комнаты ресторана барабанил дождь. Из-за стены слышались звуки настраиваемой скрипки, кто-то из солистов распевался на весь ресторан: «Вдо-о-о-оль по Питерско-о-й!..»
«Федька Трофимов воет. Вот ведь пасть лужёная…» – равнодушно подумала Анютка, сидя у окна и глядя на то, как дождевые капли скользят по блестящим листьям клёна и падают вниз. Было около девяти вечера, но на улице едва начало смеркаться. Бегущие по стеклу капли светились жёлтым огнём, отражая свет окон. Анютка уже была одета для выхода на эстраду в чёрное шёлковое платье с открытыми плечами, голубая шаль дожидалась на спинке стула. До начала выступления оставались считаные минуты, но певица медлила. Настроение её было под стать погоде, а ещё отчаянно болела голова и хотелось спать. Вдобавок Анютка чувствовала приближение простуды и даже точно знала, где она её подхватила: прошлой ночью, сидя рядом с тёткой Данаей Тихоновной, содержательницей старого и почти бездоходного публичного дома в Грузинах. Данае Тихоновне было уже под шестьдесят, и она часто болела, а вчера перепуганные девицы и вовсе собирались уже бежать за попом. За Анюткой, единственной родственницей, послали в ресторан, выдернув её прямо из зала, и ночь она провела у постели тёти. Та, впрочем, отлежалась и под утро уже довольно бодро повторила Анютке то, что та давно знала сама: что заведение остаётся ей в наследство вместе с набитым золотыми десятками чулком, сервизом поповского фарфора и немецкими часами с боем, что хоронить Данаю надо на Рогожском староверческом кладбище рядом с её родителями, что платья нужно отдать в богадельню, а серебряные подсвечники – в церковь и что Анютке давно пора искать себе настоящего мужа. На этом месте Анютка обычно взрывалась, как бомба, но вчера, учитывая плачевное положение тётки, лишь кисло посоветовала:
– Не в свои дела не лезьте…
– А ты не груби тётушке родной, которая при смерти! – парировала Даная Тихоновна. – Гришка – не муж, а несчастье роковое. Ты с твоей красотой могла бы партию и получше сделать.
– Не пойду я за вашего майора Опоросенко, отстаньте.
– Вот и чурбан! Ходила бы барыней замужней, майоршей, дом имела бы, детей нарожала… Или хочешь, как я, всю жизнь грибом на помойке прожить?
– Не будет у меня детей.
– Не будет, знамо дело… если не перестанешь к Ульяшке на вычистку бегать. Сколько раз уже от Гришки чистилась? Два? Три?
Анютка молчала. Ей и в голову не приходило, что тётка знает о её тайных предосторожностях. Спустя минуту она враждебно проговорила:
– А что прикажете делать? Брюхатой ходить? Я ему и так-то не нужна, а на кого я беременная похожа стану? В ресторан ездить запретят, публика меня за два дня забудет, а Гришка – за один.
– Господи святый, и как я такую дуру вырастить смогла? – горестно спросила Даная Тихоновна у висящей над кроватью иконы Троеручицы. Богородица не ответила. Даная Тихоновна пожала плечами и задумалась. Молчала и Анютка. Из-под щелястого окна сквозило в спину, но она лишь куталась в шаль и не моргая смотрела в угол.
Даная Тихоновна раскашлялась. Кашляла она долго и с удовольствием, вспоминая родителей, господа бога, отца императора с семейством и святую Дарью. После чего откинулась на подушку и сказала:
– Я этих чертей цыган, слава богу, знаю. Яков Васильич, царствие ему небесное, со мной, как с супругой законной, почти двадцать лет прожил. И поверь ты мне, за детей они душу положат. Тебе бы, козище безголовой, не вычистки делать, деньги со здоровьем понапрасну тратить, а родить своему Гришке пару-тройку цыганят – раз уж тебе на нём свет клином сошёлся. Верь мне – после этого он никогда тебя не бросит!
– Но и любить не будет.
– Ну, милая, многого хочешь! – возмутилась тётка. – Нашей сестре одно что-нибудь полагается: или любит, или содержит. Выбирай, что нравится. И к тому ж не замечала я что-то, чтоб он тебя когда-либо обожал…
– Да замолчите вы или нет?! – вспылила наконец Анютка. – Помереть и то покойно не можете!
– А вот насчёт этого не дождёшься! – ехидно заявила Даная Тихоновна. – Я уж знаю: ежели за ночь не скончалась – значит, ещё месяц-другой поскриплю! Поди отгони от дверей этих дур гулящих, чтоб не выли, да отцу Пафнутию за беспокойство сливяночки налей. И ложись сама спать там, на сундуке.
Ночевать здесь Анютка не стала и ушла от тётки домой в отвратительнейшем настроении. В глубине души она не могла не признать, что Даная Тихоновна права.
…В дверях появился Иван Владимирович Конаков. Анютка, сидевшая к хореводу спиной, будто не замечала его, и он долго не спешил окликать певицу, разглядывая её длинную шею, изящную линию спины в низко вырезанном платье и белые, словно из слоновой кости выточенные плечи. Когда Конаков сглотнул слюну, Анютка, не поворачиваясь, спокойно произнесла:
"И нет любви иной…" отзывы
Отзывы читателей о книге "И нет любви иной…". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "И нет любви иной…" друзьям в соцсетях.