Оставшись стоять на покрытом линолеумом полу, я смотрела, как он роется в шкафчиках. У него широкая грудь. Кубики на прессе. Я не хотела, чтобы он заметил, как я его разглядываю. Он и не заметил. Нашел флакон тайленола и указал на стул.

— Я же сказал, сядь.

Как обычно, Патрик говорил начальственным тоном, слова «пожалуйста» и «спасибо» очень редко слетали с его языка. Мать объясняла это тем, что он вырос в многодетной семье, его родители слишком уставали, чтобы учить восьмерых отпрысков хорошим манерам. Но я всегда его слушалась: знала, он хочет как лучше. Поэтому я села за стол, а он устроился напротив и протянул две таблетки и стакан воды. Затем пощупал мне лоб.

— У тебя только голова болит? Не знобит? — произнес он с жутким выговором.

«Нет, Патрик, — подумала я и покачала головой. — Меня не знобит. Тебе не помешало бы поучиться в классе у мамы, но я тебе этого не скажу. Не хочу задеть твои чувства, потому что ты клевый и твоя ладонь у меня на лбу такая приятная — сильная и одновременно мягкая».

— С чего это ты разболелась? Все жалеешь покойника?

Я бросила на него неодобрительный взгляд, и он рассмеялся:

— Будет тебе, Ари. Старик прожил без малого девяносто лет.

Пожав плечами, я принялась разглядывать лед в стакане. А потом рассказала Патрику о своих мыслях, о том, как мне жаль, что дядюшка Эдди умер в своей унылой квартире, что у него не было ни жены, ни детей и что на кладбище его будут окружать только чужие.

— Я этого боюсь, — выговорила я. — Умереть одинокой.

Патрик опять засмеялся:

— Ну и чушь ты навыдумывала! Тебе ли волноваться о смерти? Ты еще совсем ребенок.

«Но я волнуюсь, — подумала я. — Я не Эвелин. Мальчишки не трезвонят мне в дверь и не зовут к телефону. У меня запросто может не быть мужа, такого как ты, или сына, такого как Киран. И в голове у меня путаница. Я не уверена, хочу ли быть похожей на Эвелин. „Влипнуть“ и до такой степени разочаровать маму, чтобы она радовалась, сбыв меня с рук».

— Идем, — сказал Патрик, поднимаясь. — Тебе нужно поспать.

Я не двинулась с места, сидела и смотрела, как тает лед. Спать не хотелось. Посидеть бы здесь и подумать. Затем он крепко взял меня за локоть и отвел в комнату для гостей. Никому, кроме Патрика, я бы этого не позволила. Я была уверена — он желает мне добра.


Папа забрал меня через два дня. Утро было влажным, и мои ноги липли к кожаному сиденью машины.

— Как выходные? — спросила я, а затем повторила вопрос, потому что он не ответил — слушал какую-то спортивную программу по радио.

Папа приглушил звук.

— Я работал, — ответил он и снова сделал громче.

Глаза у него голубые, как у меня, волосы раньше тоже были темными, а теперь поседели. Много он не разговаривал — со мной, во всяком случае. По мнению мамы, он «устранился от воспитания». В то же время она считала его хорошим отцом, потому что он обеспечивал нам крышу над головой и еду на столе. Он всегда много работал: мог уйти в отставку еще десять лет назад, но не ушел — это свело бы его с ума. Папу не интересовали ни путешествия, ни гольф — ничего, кроме расследования убийств, и он продолжал работать. По крайней мере так говорила мать. Что думал отец, я не знала.

Высадив меня напротив дома, он тут же умчался на работу. Мама, нарезавшая на кухне бейглы, обернулась и уперла руки в бока.

— Ты очень похудела, Ариадна. Эвелин тебя не кормила?

Этого следовало ожидать. Мать всегда критиковала Эвелин. «Эвелин тебя не кормила? Эвелин позволяет Кирану есть всякую гадость. У Эвелин не дом, а свинарник». Лучше бы она молчала. Может, Эвелин и не совершенство, но она не такая плохая. Когда сварливый характер сестры давал о себе знать, я старалась думать о чем-то приятном, что она для меня делала. Например, выбрала подружкой невесты. Позволила пойти с ней и ее друзьями в боулинг, хотя мне в то время было восемь и я всем только мешала.

— Конечно, кормила, — ответила я, но во взгляде матери читалось сомнение.

Она поджарила ломтик бейгла, намазала сливочным сыром и проследила, чтобы я его съела.

Позже, поднявшись наверх, я закрыла в студии дверь и распахнула окно. День был солнечный, и соседи — те самые, что частенько перегораживали подъездную дорожку к нашему дому, — готовились закатить пирушку. На их почтовом ящике болтались воздушные шарики, гости в два ряда парковали машины и тащили к крыльцу коробки с пивом. Понаблюдав за ними, я уселась за мольберт и принялась рисовать дерево по другую сторону дороги. Листья, кора, пробивающиеся сквозь ветви солнечные лучи — не такой интересный объект, как лица, но учитель твердил, что наброски надо делать, используя любые предметы.

Спустя час я услышала мамин голос. Она стояла на нашей лужайке и говорила с соседкой. Сначала спокойно: «Буду признательна, если…» — и что-то о дороге к нашему дому. Подъезд загораживал «понтиак», за которым припарковался помятый «бьюик». Соседка ответила грубостью, и мама не осталась в долгу:

— Убирайте отсюда чертовы машины, не то позвоню копам! Мой муж — полицейский. Не успеете глазом моргнуть, как они приедут!

Хлопнула входная дверь, на кухне задребезжала посуда. Подобное происходило нередко — у матери был вздорный характер. «Иначе я бы не выжила в нашей семейке», — эти слова она однажды сказала папе, но я не совсем поняла, что она имеет в виду. При мне она упоминала о своих родителях лишь несколько раз — и всегда таким тоном, словно говорила о чем-то жутко неприятном. Например, о диарее. Или об экземе у Эвелин. Мамины родители к тому времени уже давным-давно умерли, но братья еще здравствовали. Как-то раз один из них позвонил, и мама расстроилась. Она сказала отцу, что ее брат — пьяница, которому нужны подачки, а она в подачки не верит и всего добилась собственными силами. Даже за высшее образование пришлось двадцать лет возвращать долги.

— Ариадна! — позвала мама, и я подпрыгнула от неожиданности. — Ты что, не слышишь телефон?

Оторвав взгляд от мольберта, я посмотрела на маму: она стояла в дверях, улыбалась, голос ее звучал мягко. Мамино настроение менялось по сто раз на дню. Не успела осыпать яростной бранью подрезавшего ее на дороге водителя, глядь — уже через минуту спокойно разговаривает.

Она вошла в комнату, остановилась у меня за спиной и оценивающе посмотрела на рисунок.

— Необычно, — произнесла она. — Хорошо, что ты следуешь совету учителя рисовать все подряд. Он знает, что нужно будущему художнику.

— Или будущему учителю, — пробубнила я, и мама закатила глаза.

Она мечтала о головокружительной карьере для меня, хотела, чтобы я добилась в жизни большего, чем она, а меня это пугало.

Зато мысль об учительстве — нет. Преподавание изобразительного искусства представлялось приятным и спокойным занятием, не зависящим от чужого мнения. А если я стану художником, непременно найдутся люди, которые будут утверждать, что я — бездарность. И у меня опустятся руки. Как тогда рисовать? А без рисования и жизнь потеряет смысл.

— Звонила Саммер, — сказала мама и добавила, что Тина сегодня собирается обслуживать банкет и была бы не прочь воспользоваться моей помощью.

Мне хотелось остаться дома и нарисовать еще одно дерево, однако мама решила, что на сегодня достаточно.

Она отвезла меня к Саймонам, сама задержалась на крыльце с Тиной, а я пошла в дом. В кухне Саммер с перепачканным мукой лицом нарезала полоски теста специальным колесиком.

— Как там твой красавчик зять? — спросила она, сдувая с глаз челку.

«Великолепен, как всегда, — подумала я. — Люблю, когда он ходит по дому без рубашки. Тяжелая атлетика работает на все сто — плечи у него необъятные. Но тебе, Саммер, я этого не скажу. Он женат на моей единственной сестре, и я стыжусь таких мыслей».

— В порядке, — ответила я.

Саммер вручила мне скалку и пакет с грецкими орехами, которые я тут же принялась дробить. Сегодня Саммер была без макияжа и выглядела намного моложе обычного — как раньше, до того, как она расцвела и очаровала всех вокруг. Тогда, до пубертата, мелирований и операций — по исправлению «ленивого» левого глаза и по выпрямлению носа — она ничем не отличалась от других детей. Разве только на Рождество некоторые подтрунивали над ней, потому что на двери дома Саймонов висел венок, а на окне стояла ханукальная менора. Я объясняла им, что они невежды: мать Саммер — прихожанка англиканской церкви, а отец — иудей, и Саммер, когда вырастет, сама выберет религию.

— Ари, — сказала она, — прости, что помешалась на Патрике, но без парня я просто загибаюсь…

— Как это — загибаешься?..

За всю жизнь у меня ни разу не было парня. Саммер сжала мою руку — и перепачкала мукой.

— И у тебя будет парень. Тогда ты узнаешь, как приятно заниматься любовью.

Она мечтательно улыбнулась, а два последних слова продолжали звучать у меня в ушах, даже когда она замолчала и вновь принялась за стряпню. Она не говорила «трахаться» или «заниматься сексом», а то самое место у мальчиков называла «волшебной палочкой» и никогда не употребляла бранных слов, которые сплошь и рядом слышались у нас в школе. Саммер была взрослой и умной, она прочитала почти все медицинские книги из библиотеки своего отца.

Она мечтала стать психиатром и уже попробовала себя в этой роли. Очень давно она рассказывала мне, что шизофреники слышат голоса, а у заложников может сформироваться стокгольмский синдром. В седьмом классе она провела беседу с влюбившимся в нее мальчишкой. Он звонил ей и пыхтел в трубку, писал дурацкие стишки. Однажды мы даже застукали его в раздевалке: он собирал волоски с ее пальто. Тогда Саммер усадила его перед собой и объяснила, что он ее не любит, а только так думает, на самом деле он страдает от чего-то другого — она произнесла психологический термин, который я быстро забыла. В общем, Саммер сказала, что это гораздо хуже обычного влечения, потому что можно запасть на кого-нибудь так, что просто свихнешься.

Больше он ей не докучал. Саммер считала его своим первым вылеченным пациентом и начала вести разговоры об УКЛА,[2] альма-матер ее отца. Я и слышать не хотела о том, что она уедет из Нью-Йорка. Мысль о разлуке с Саммер, моей лучшей подругой с первого класса, угнетала.

— Ари, — обратилась ко мне Тина, когда мы приступили к нарезке мяса, и протянула клочок бумаги с номером телефона. Волосы у нее обвисли, и выглядела она уставшей, как всегда. — Передай это маме. Ей нужен кто-нибудь, с кем можно переговорить в Холлистере.

— Спасибо, Тина, — промямлила я.

Родителям Саммер не нравилось обращение «миссис Саймон» и «доктор Саймон», и они просили называть их Тиной и Джефом. Узнав об этом, мама закатила глаза и пробормотала, что Тина и Джеф — прогрессивные люди.

Я засунула бумажку в карман и почувствовала на себе взгляд Саммер. О наследстве и о Школе дизайна Парсонс я ей рассказывала, но о Холлистере умолчала.

— Собираешься перейти в Холлистер? — спросила Саммер.

Она явно нервничала. Наверное, распереживалась, как бы я случайно не сболтнула ее подружкам об операции на глазу и об исправленном носе. Видимо, все они считали, что Саммер с рождения — само совершенство.

— Мама хочет меня перевести, — пояснила я.

В глубине души я надеялась, что мать обо всем забудет и даст мне окончить школу в Бруклине. Но я редко получала желаемое.


Месяц спустя мы с родителями отправились в Куинс на субботний обед. Патрик уехал на дежурство, а я собиралась у них ночевать: Эвелин вот-вот должна была родить, и Патрик боялся оставлять ее одну.

Я сидела на диване. Эвелин в летнем платье для беременных, не в меру коротком и с чересчур глубоким вырезом, услужливо протянула папе сосиску в слоеном тесте. В последнее время она еще больше располнела, над коленками появились ямочки.

— Эвелин! — Мама расположилась рядом со мной. — Ариадна сообщила, что в сентябре переходит в Холлистер?

Мы с мамой уже обсудили мой перевод. Накануне я призналась, что мне страшно. Я боялась нового окружения и была уверена, что не найду там друзей — у меня их и так почти нет. Однако мама настаивала, что все это полная ерунда. В ее глазах я — интересная, умная, потрясающая, и если этого кто-то не понимает, пусть идет к черту. К тому же осталось всего два года, и я должна согласиться, что Холлистер увеличит мои шансы поступить в колледж. Так что мне туда прямая дорога.

— Нет, не сообщила, — произнесла Эвелин, опускаясь в кресло. Живот у нее стал огромным, отечные ноги едва помещались в туфли. — А как вы собираетесь оплачивать учебу?

— Дядюшка Эдди оставил нам кое-какие деньги, — пояснила мама. — Разве я тебе не сказала?

Она, как и все мы, прекрасно знала, что она не говорила этого Эвелин. И теперь я почти слышала мысли сестры: «Дядюшка Эдди оставил вам деньги, и вы отправляете Ари в дорогую школу. Сколько это стоит, и где моя доля?»