Он почувствовал это в первое же мгновение, когда Рут появилась у них в доме – им было по двенадцать лет, и его отец, единственный доктор в городишке, привел ее к ним, когда она осталась одна.

На том конце прохода между рядами ровно светился голубой квадрат сумерек.

Питер понимал, что его необычайно высокий рост, заметная, крупная голова уже помогают ему овладеть ситуацией; если просто встать вот так в классе, мальчики замолчат, хотя, сказать по правде, малыши редко его боялись. На спортивных соревнованиях, когда он с края поля наблюдал за игрой, на нем всегда мартышками висела парочка ребятишек и еще парочка неотступно следовала за ним вприпрыжку, весело перебирая ногами в зеленых от травы кроссовках.

Ему было жаль, что у них нет своих детей – но, пожалуй, не так сильно жаль, как это представляла себе Рут. Куда больше ему было жаль Рут. Вот уж к ней дети так и тянутся, просто липнут. Ох, как трудно бывает выдержать ее взгляд – взгляд с задушенной в нем тоской.

И он старался окружить ее детьми, пусть не родными. Мальчики, целые десятилетия мальчиков.

Ему вполне их хватало, а вот ей вряд ли. И все же она не жаловалась. В действительности они предпочитали не говорить об этом.

Но, возможно, и это было ошибкой.


Вообще-то он вполне понимал, что может воспользоваться своим ростом. Он же видел, как это работает в классе. Его статная спортивная фигура… конечно, она помогала ему быть хорошим учителем. Когда он еще учился в аспирантуре в Йеле, он однажды оставил Рут одну на три месяца, а сам отправился вести семинары для сельских учителей. Его порекомендовал профессор истории, и он оказался самым молодым членом команды, его посылали в самые глухие уголки, крошечные городишки в Миннесоте и Висконсине около канадской границы – совсем не факт, что кое-кто постарше и пощуплее одолел бы эти расстояния и разъезды. В эти-то холодные короткие дни, когда вечер спускался так рано, он, втиснувшись за последнюю парту – колени все равно возвышались сбоку в проходе, в единственном классе, который и был, собственно, школой, – он вдруг открыл в себе – помимо безусловной любви к Богу – учительский инстинкт и собственный стиль, живой, ничему не покорный. В классных комнатах Дерри, в которых Питер, будучи директором, оказывался теперь не так уж часто, он вел себя так, словно каждый ответ ученика – это настоящее открытие, и неважно, что на самом деле он нагонял тоску или ученик еле слышно что-то там мямлил. Питер хвалил ребенка и так любил наблюдать, как глаза его загораются счастьем.

Он не любил формальности. Просил, чтобы мальчики называли его Питер. Настаивал на этом. Точнее, все в Дерри – от посудомоек и водителей гудящих газонокосилок, которые стригли спортивные поля, до преподавателей шекспировской литературы, физики или греческого – называли его Питер. Он терпеть не мог церемонии.

Через раскрытые двери до него долетело блаженное облачко прохладного воздуха – словно и трава, и деревья, устало склонившиеся под ароматной сочностью летней листвы, вдохнули в него последние капли дневного тепла. В правом колене, донимавшем его в последнее время, вдруг что-то стрельнуло. Боль нарастала, поднялась по ноге и добралась до основания позвоночника. На лбу выступил пот. Он переступил с ноги на ногу, сжал и разжал икры. Боль немного отпустила. Питер понял, что все эти мгновения он не дышал. В груди теснило и болело так, будто он сломал ребро.

Нет, это было не сердце – так он решил, что это не сердце. Он же слышал, как оно бухает – мерно и равнодушно к странным ощущениям, вдруг накатившим на него. Тоска. Смятение. Гнев.

Многие годы его речь открывала учебный год в Дерри – и всякий раз он произносил почти одни и те же слова: об ответственности и о возможностях, и давно не пытался набрасывать какой-нибудь черновик. В конце концов, его речь – не главное в этот день, хотя какое-то время он и гордился тем, как удачно он подобрал слова, как складно выстроил предложения. Рут помогала ему, она всегда писала лучше его. Он никогда особенно не задумывался о той пьесе или о том романе, которые она сочиняла, – слишком уж они мрачны, хотя он никогда не признался бы ей в этом. Он старался излучать оптимизм.

А главным был сам этот момент, когда вся школа собирается под одной крышей – в темноте и тишине, именно это Питер хотел показать мальчикам. И это срабатывало, как прививка, – защита от всего плохого, что может случиться с ними в грядущем году, от всевозможных провинностей, которые совершат они сами и которые будут совершены против них. Новые мальчишки хорохорятся, сейчас у них как раз пик бравады – они оказались вдали от своей семьи, провели суматошный первый день, удержались от слез на публике. Но некоторые из них, Питер знал это наверняка, сейчас на грани срыва. Он оглядел собравшихся и попытался сосредоточиться на них, на новых учениках – четырнадцати– и пятнадцатилетних подростках, еще не вполне расставшихся с детством, вот они, как положено, на передних скамьях. Он пересчитал их лица в надежде вновь обрести уверенность в происходящем, нащупать почву.

Несколько дней тому назад Рут, только из душа, завернувшись в полотенце, подошла к нему, привстала на цыпочки и поцеловала. Он в это время завязывал галстук перед зеркалом. За окном лились птичьи трели – бесконечный поток слащавой лести.

Питер скорчил в зеркале глуповатую мину. Не хотел он говорить ей, как странно чувствует себя в последнее время, как отстраненно от всего, что происходит вокруг него. Как ясно он ощутил это снова сегодня утром, чуть только открыл глаза, – словно он видел мир через старое потрескавшееся стекло.

Депрессия? Говорят, она может вот так вдруг накатить на человека, как и любая болезнь. Возможно, это неизбежная составляющая его синдрома.

Это точно не из-за Рут. Он уверен.

Нет, тут что-то другое, будто чья-то рука откуда-то тянется к нему, охватывает его и пытается что-то донести до него. Он скосил глаза вниз под полотенце, в ложбинку между ее грудями, где расходилась нежная сеточка морщин, но не почувствовал никакого возбуждения, – и тревога усилилась. Груди Рут, ее прекрасные груди в веснушках всегда волновали его.

«Эд Макларен, бедняга, какая кошмарная сцена сегодня в столовой… Надеюсь, с ним все будет в порядке».

Хотя каким-то шестым чувством он знал, что нет, не будет.

Новые мальчики обычно задевали Питера – столько в них новых надежд, беспокойства, напускного веселья. И каждую осень его поражало, как менялись за три летних месяца прежние ученики – раздавались плечи, на щеках решительно обозначался пушок, и весь облик становился неуловимо более взрослым. Сегодня он целый день слонялся туда-сюда, жал бесконечные руки, приветствовал знакомых учеников, знакомился с новичками, приятно ошарашивая некоторых из них тем, что успел запомнить их имена. А что, спасибо «Фейсбуку», великая вещь. Питер очень полюбил «Фейсбук». То и дело от лица смущенного новичка и его гордых родителей он втаскивал в общежитие коробку, чемодан или просто компьютер, опутанный проводами.

Как и в прежние времена, он успел перемолвиться словечком кое с кем из преподавателей, а в перерывах между приступами общительности возвращался к себе за рабочий стол и отвечал на телефонные звонки, которые нельзя было оставить без ответа.

Но он определенно допустил сегодня несколько промахов. Раздраженно выговорил Марку Симмонсу, преподавателю искусствоведения, за то, что тот пренебрег галстуком, – хотя и знал прекрасно, что Марк упорно, всю свою карьеру в Дерри, отказывается следовать этому обязательному правилу. Дважды (и, как понятно теперь, просто от скуки) прерывал презентацию о библиотеке, которую показывали новым ученикам, – причем несущественными и даже не слишком корректными замечаниями о беспроводном Интернете на территории кампуса. Ему просто хотелось услышать свой голос, убедиться – в чем же? – да в своем присутствии здесь. Он стал забывать имена, забывать детали договоренностей, которые обсуждались на предыдущих долгих и скучных совещаниях.

Но хуже всего были не эти оплошности – они-то, пожалуй, простительны почти восьмидесятилетнему старику, – хуже другое: он понимал, что весь день пытается угнаться за оптимизмом, когда-то столь привычным, что он и не замечал его, так легко он ему давался.

Несколько раз сегодняшний день сводил его с Чарли Финнеем. Тот называл его этим прозвищем, Патер, которое так ненавидела Рут, и приветствовал его какой-то фальшивой улыбкой. И Питер впервые испытал страх от присутствия Финнея рядом – какое-то чувство сродни гневу, столь нетипичное для него, Питера, что он почти не узнал его.

Да как ты смеешь! Как ты смеешь разговаривать со мной в таком тоне?!

Глядя теперь на собравшуюся под куполом церкви школу, он понимал, что все его сегодняшние действия, каждое движение имели целью лишь подтвердить его присутствие. В те редкие тихие минуты, когда он оказывался сегодня за своим рабочим столом, он не разговаривал по телефону и не читал никаких бумаг, а лишь бессмысленно сидел и ждал, когда к нему придет сосредоточенность. Бессмысленно смотрел на обшитые панелями стены, на портреты своих предшественников на этих стенах, всех этих усатых джентльменов и гладко выбритых клириков, возглавлявших школу Дерри с самого ее создания в 1902 году. Посмотрел в окно. Вытянул ногу и коснулся параллелограмма, вырезанного на ковре солнечным лучом, словно проверяя, тверда ли почва. Солнце вспыхнуло на щиколотке, почти обжигая. Подошло время следующей встречи, а ему все еще не хотелось шевелиться.

Ему так нравится это место. Он так много работал, чтобы сделать его таким. И он чувствовал, что постепенно оно уходит от него к другим.

Конечно, он такой же здесь, как и прочие. Он так же умрет, и его могила так же порастет травой.


Внезапно он осознал, что незаметно для себя начал говорить. И дошел уже до пассажа о всевидящем взгляде, подмечающем всё-всё, каждого воробья, – он так долго подбирал все слова, одно за другим, стараясь попасть в тон, не перегнуть ни с утешением, ни с запугиванием: все мальчики под приглядом, ни один не будет заброшен.

И все же он не помнил, как начал говорить, и, ошарашенный, сбитый с толку, остановился. Рот его раскрывался словно сам по себе, слова сами вылетали, будто под действием рефлекса. Вспомнился научный эксперимент времен его молодости – или это было уже в одной из исследовательских лабораторий Дерри? Лягушка дрыгала лапкой под воздействием электрического импульса. Мозг в этом не участвовал.

Питер почувствовал, как толпа перед ним чуть сжалась, пошла волной, а потом застыла, будто крошечная далекая картинка, застывшая под стеклом микроскопа. Где же Рут? Неужели и правда ушла домой без него?

В неловкой тишине, наполнившей церковь, в скрытых темнотой дальних рядах грохнул взрыв смеха. Кто-то из ребят не смог больше вынести напряженности момента. Словно рябь по воде, предвестники оглушительного публичного унижения, смешки покатились по рядам – Питер видел скамьи, корчившиеся от смеха, – и постепенно стихли. Да, надо как-то добираться до конца речи.

Рут! Где же Рут?! Он снова поискал ее, но не увидел. Теперь его охватил настоящий страх, виски стиснула льдом внезапная головная боль. По лицу струился пот, стекая за воротник рубашки.

Он потерял Рут из виду по пути в церковь. Она не подождала его.

Совершив над собой странное усилие, будто настраивая себя на правильную частоту, он снова начал говорить, слышал свой голос, звучавший как чужой, и услышал смех облегчения в рядах – он рассказал шутку о корове, лошади и свинье. Уже почти, уже совсем мало осталось, а потом, благодарение Богу, конец, дошел.

Он улыбнулся – непроизвольное сокращение мышц, нелепо растянутый рот, что те лягушачьи прыжки, – откуда взяться улыбке, когда ты охвачен печалью?

В сгустившейся темноте он не мог разглядеть ни одного лица. Он не чувствовал ничего из того, что чувствовал всегда на этой церемонии, – не чувствовал того, что, к его великой радости, наконец ощутила Рут, того, что всегда входило под эти своды вместе с тишиной… нет, это и было самой тишиной, мгновение невероятного единения, так ему казалось, – редкий, поистине благословенный момент, когда он ощущал себя ничтожным, но при этом значимой крупинкой бесконечно громадной Вселенной.

А в этом году такое чувство не пришло. Ну да, уложило чемоданы и покинуло его – и бредет себе по дороге в вечную тьму, как сгорбленный старик с потертым саквояжем, прочь от мальчиков, прочь от Рут, прочь от него, Питера.

А он остался позади, отстал.


Когда все закончилось и все вышли на воздух, кто-то заговорил с ним. Питер знал, что он прекрасно знает этого человека, но и ради спасения собственной жизни не смог бы вспомнить его имени. Зато он помнил Эда Макларена и то, что с ним случилось.

И тут за спиной своего собеседника он увидел Рут, глаза вытаращены, на лице огромными буквами написан вопрос: «Что с тобой? Ты меня напугал!»