Таранов притворно вздохнул, а потом с удовольствием обнял Ларису, и положил ее ладошку себе под колючую щеку, и только поплыл по волне самого первого, робкого и еще не настоящего сна, как в темной тишине квартиры раздался оглушительный телефонный звонок.

Таранов вскочил, как в армии по команде. Пока он соображал, что это за звонок, телефон еще трижды захлебнулся трелью.

– Алло! – резко сказал Таранов в трубку. – Алло! Слушаю вас...

Потом аккуратно положил трубку на место, виновато посмотрел на Ларису:

– Молчат...

– Молчит. Он всегда так делает: звонит и молчит.

– Ты думаешь, это он?

– Я не думаю. Я знаю. – Лариса помолчала. – А ты знаешь, здорово, что он позвонил и нарвался на тебя. Теперь он знает, что я не одна!

Шурик перестал звонить ей. Но однажды ей показалось, что она увидела возле дома человека, похожего на того, что приходил к ней ночью. И хоть она того ночного гостя почти не разглядела, что-то внутри подсказало ей, что это он. И в просвете между домами проехала машина, похожая на хищную рыбу, такая, как была у Шурика.

Лариса быстро проскочила в свою парадную. Ей повезло, что лифт стоял на первом этаже. Когда в нем закрывались дверцы-створки, в парадную вошел тот, который так напугал ее.

Дома она закрыла дверь на замок и большой засов, который по ее просьбе сделали дверных дел мастера, и приникла к глазку. Она напрасно вглядывалась в мутное пространство лестничной клетки, которое открывал ей глазок: незнакомец не появился. А машину, похожую на хищную рыбу, она увидела в окно. Машина стояла у угла дома, и это была машина Шурика – сомнений у нее не осталось.

* * *

Прошло еще два месяца. Лариса не тормошила Таранова по пустякам. Ей было очень тепло с ним. Хотя он не был белым и пушистым. Более того, он порой был невыносимо занудлив. Он уставал на работе, раздражался по пустякам, и Ларисе приходилось подстраиваться под его непростой характер и дурацкий рабочий график с ночными и суточными дежурствами. И он, видя, как она старается понять его, все больше и больше проникался к ней трепетным чувством.

Ему было стыдно за то, что у него не доходят руки до ее дела. И тогда дело само дошло до его рук.

В одной безымянной холмогорской деревне неизвестные воры обнесли местный храм. Был он махоньким, но иконы в нем хранились поистине бесценные, принадлежавшие местным жителям, которые спасали их по своим чердакам с тридцатых годов. Как только приход возродился, сельчане сами к батюшке пошли, и несли они самое дорогое – вещи из убранства довоенного храма.

Стоял храм на отшибе, вдали от дорог и путей, и посторонние люди редко забирались в эту глухомань, поэтому приезд двух питерских мужиков – «из ученых оба!» – представившихся музейными работниками, деревенских жителей удивил немало.

Мужики жили в доме бабки Кирьяновой. Вечерами пили с ней чай, расспрашивали, что почем, как тут в войну жили да какую политику ведет местная власть. Бабке их уважительность очень в жилу была. Она по утрам выползала к колодцу и рассказывала соседкам про постояльцев. Бабки завистливо цокали языками: Кирьяниха у самой дороги на входе в село жила, вот ей и подфартило с жильцами: только вошли в деревню, к ней и завернули – проситься на постой. Пообещали денег дать за приют и кормежку. Да еще ученые беседы с ней вели. Она же в свою очередь докладывала всему селу, чем занимаются питерские постояльцы.

А они в первый же день познакомились с батюшкой Тимофеем и попросились в храм – иконы посмотреть да пофотографировать.

Батюшка добр был без меры. В храм пришлых пустил, сам им рассказывал, как восстанавливали приход. И про иконы поведал. Три дня питерские душу из него вынимали, все расспрашивали, как на интервью. А на четвертый день как испарились. При этом из храма пропали иконы, самые ценные.

Замок на дверях храма поврежден не был, и отец Тимофей даже не сразу понял, что иконы исчезли, пока не увидел на одной из стен пустое место.

А больше всех пострадавшей считала себя бабка Кирьяниха: ей незнакомцы обещали хорошо заплатить в конце командировки и не заплатили, да еще и из ее дома прихватили икону.

Когда стали разбираться в темной истории, выяснилось, что приезжали незнакомцы на машине, которая все три дня стояла в лесу неподалеку от деревни – лесник видел ее. На ней, похоже, и вывезли церковное добро.

Батюшка Тимофей отправился в районный центр, в милицию. Надежд никаких не питал, но заявление написал и подробно обрисовал в заявлении все до одной украденные иконы.

Скорее всего, на этом все и кончилось бы, но следователь местный был не обычным сыщиком, а большим ценителем древнерусской живописи – случаются еще такие в нашей милиции. Гоша Самохин до того, как пришел работать в милицию, окончил два курса художественной школы резьбы по дереву. Вообще-то он мечтал стать искусствоведом, но громыхнул в армию, а после нее прямой дорогой отправился в милицию – жизнь заставила.

Пока Гоша два года в армии глупостями занимался – стенгазеты рисовал да для начальства высокого сувениры армейские мастерил, в его родном поселке какие-то уроды убили учителя рисования, который был для детдомовца Гошки Самохина всем на этом свете.

Гошка в шесть лет остался сиротой – его родители погибли во время ледохода на реке. До этого как-то переходили, и не раз, прыгая с льдины на льдину, а тут... не повезло. Гошка уже все понимал и страшно переживал трагедию. Он даже онемел и полгода не говорил. У него не было родственников, и мальчик прямиком попал в детский дом, где от своей немоты стал еще больше замкнутым и нелюдимым.

А оттаял внезапно в школе, когда на уроке учитель рисования помог изобразить ему зайчика.

Соломон Михеевич Ковель с семи лет опекал Гошку, как отец родной нянчился с ним. Был он одиноким и неприкаянным, неизвестно каким ветром занесенный в глухомань архангельскую из Киева. Их и прибило друг к другу. Два одиночества, две одинокие птицы с перебитыми крыльями.

Гошка, как только пришел в школу, где Соломон Михеевич рисование преподавал, так и приклеился к учителю. Мальчик с трудом высиживал на уроках чтения и математики, а потом бежал в класс к Ковелю, где пропадал с утра до вечера. Первая половина дня – уроки для всех, обязательные по школьной программе натюрморты из геометрических фигур и восковых овощей и фруктов на драпировке. Все остальное время учитель вел кружок для тех, кто хотел научиться писать портреты и пейзажи акварелью и гуашью, кто стремился познать музыку цвета и игру света и теней. Он сопровождал свои уроки рассказами о жизни и творчестве великих художников, и ученики слушали его, открыв рты.

Иногда Ковель брал Гошку домой, и они пили сладкий чай с баранками и разговаривали о жизни. А если было поздно, учитель звонил директору детского дома – Марине Львовне, – и Гошке разрешали переночевать в гостях.

Гошка очень хотел, чтобы Соломон Михеевич усыновил его, что ли. Но это было невозможно! Старик был одинок, жил на крохотную учительскую зарплату, в коммунальной учительской квартире. И как только он заикнулся о том, что желает «взять мальчика на воспитание», так его едва не затоптали.

«Нельзя!» – визжали в РОНО толстые тетки, которые теоретически хорошо знают, как воспитывать детей. Они в ужасе были от мысли, что старый полунищий еврей осмелился принести заявление на усыновление.

– Гоша! Мне не дозволили, – грустно сказал Соломон Михеевич, держа в своих больших, изрезанных бороздками морщин руках ладошки привязавшегося к нему детдомовского ребенка. – Но это ведь все бумажки! Мы ведь с тобой можем и дальше быть вместе, правда? И Марина Львовна не откажет.

Марина Львовна не отказывала. Она погладила Гошку по голове, подмигнула Соломону:

– Гош, ты можешь каждый день бывать у Соломона Михеевича, я разрешаю! А в субботу и воскресенье можешь оставаться ночевать. Хорошо?

Как ему повезло, что директором детского дома была нормальная и умная Марина Львовна! Будь на ее месте расплывшаяся грымза из РОНО, правила были бы другие. И Гошка, и без того тяжело переживавший свое сиротство, был бы ранен еще сильнее.

Потом он понял, что у них с Соломоном связь куда более крепкая, чем у некоторых отцов и детей.

Когда ему исполнилось шестнадцать, Соломон Михеевич начал хлопотать в разных инстанциях, и совместно с Мариной Львовной им удалось выбить для воспитанника Георгия Самохина комнату в общежитии. И все остальное – самое лучшее в жизни – для него сделал учитель рисования: дал ему профессию, ввел в удивительный мир искусства, научил разбираться в древней живописи.

Ковель очень хотел, чтобы Гошка поехал учиться в Ленинград, чтобы стал искусствоведом. А Гошка стал милиционером. Потому что незадолго до его дембеля Соломона убили.

Гошку отпустили на похороны, и он, стоя у сырой глинистой ямы, в которую опустили скромный гроб, обитый красной тканью, решил для себя все однозначно и бесповоротно.

Соломона Ковеля убили из-за кошелька, в котором была его маленькая учительская зарплата. Убийцу нашел Георгий Самохин. И доказал вину преступника. Если бы было можно, Гошка перегрыз бы ему горло, но он с первого дня работы в милиции усвоил, что закон – он не только для граждан закон, но и для него, несмотря на данную ему власть.

Преступник получил по заслугам. А Гоша так и остался в милиции. Только был он не обычным опером, а очень грамотным в области изобразительных искусств.

Вот только знания свои он долго никуда не мог применить. В местном музее картины никто не подделывал, полотна не крал. Но вот с заявлением в милицию приехал батюшка Тимофей, и его тут же направили к Самохину. Гоша, подробно расспросив священника про украденные иконы, сделал вывод: тот, кто решился на эту кражу, хорошо знал истинную ценность икон.

Была одна зацепка: заезжие «специалисты по иконам» были из Питера. Вряд ли они придумали это. Зацепка, конечно, махонькая, но попробовать можно. И Гоша Самохин попробовал.

Был у него в Петербурге хороший знакомый. Не друг, нет. Хотя Гоша многое бы отдал, чтоб такого друга иметь. Олег Таранов был классным специалистом – вдумчивым, грамотным. И человеком нормальным – Гошка это в нем сразу разглядел. Как будто служба в милиции мимо него проходила, не оставляя грязных следов в его жизни.

Они познакомились на совещании оперативников Северо-Западного региона в Петрозаводске. Гошка сразу обратил внимание на Таранова: он притягивал к себе, как магнит. Трудно сказать чем. Вроде не балагурил в перерывах между заседаниями их секции, как некоторые острословы, лишь сдержанно улыбался на их шутки. Не сыпал рассказами о работе, не хвастался раскрываемостью, не удивлял какой-то особенной эрудицией, но в глаза бросался. Был он чем-то неуловимо похож на итальянского актера, который комиссара Катани играл в кино. Только прическа другая – ежик колючий. И как оказалось, характер как у ежика: Таранов никого не подпускал к себе ближе чем на сто метров. А жаль! Гошке он очень понравился, и ему хотелось поближе познакомиться с питерским сыщиком. У него, видимо, с детства это осталось – надо было непременно прислониться к мужику настоящему. Сам уже стал большим-большим мужиком, а в душе остался все тем же пацаном-щенком, у которого сначала отца отняли, потом Соломона. А он еще и не успел надышаться этим общением. Так и жил, будто ему кислород перекрыли. Не до конца. Но и раздышаться не давали.

Да и не было рядом никого, к кому хотелось бы прислониться, с кем хотелось бы быть откровенным, кто мог бы по-родственному стать близким.

В Таранове все это Гоша Самохин увидел, почувствовал нюхом. Но Таранов, хоть и прост был в общении, не был при этом доступным для всех, на расстоянии держал людей. Гоша в этом убедился. И понял, почему так, а не иначе. Тем больше ему хотелось иметь такого друга.

В последний день той напряженной учебной недели они отправились в ресторан. Время было обеденное, не вечернее, поэтому они не гуляли, как на банкете, а обедали. Но от водочки не отказались. Как говорится, «по чуть-чуть».

Неподалеку от большого стола, на котором был накрыт обед для участников совещания, гуляла компания молодых людей. Они заседали уже давно и набрались изрядно, несмотря на скромное время суток. Парни громко гоготали и приставали к официанткам. Потом за столиком их осталось двое, они притихли и мирно беседовали о чем-то своем.

Двоих других Гоша Самохин встретил в туалете, когда отправился проветриться. Парни азартно молотили «лицо кавказской национальности». Лицо у этого «лица» уже имело вид печальный и побитый. Да и не очень кавказский. Это был скорее узбек или таджик, но и они у нас, по большому счету, значатся как «лица кавказской национальности».

У парня не было сил отбиваться от двух бугаев. Он только закрывал голову руками. Из разбитого носа на белую рубашку пролилась яркая кровь. Красное на белом – как это страшно! Но это еще больше раззадорило нетрезвых аборигенов.

– Юшку пустили тебе, баран! Хлебай юшку! – зло шипел в лицо гастарбайтеру подвыпивший парень. Второй здоровенными ручищами, как клещами, сжимал ему шею. У него глаза из орбит вылезали, он хотел что-то сказать, но только хрипел в ответ.