Я хочу ее любить бесконечно.

Долго, медленно, слегка прикасаясь к каждой частичке тела губами и языком и закрывая глаза, чувствуя, как ее вкус начинает перекатываться во рту.

Безудержно, — когда мы так и не добираемся до спальни, когда она лихорадочно стягивает с меня брюки по дороге, — чертовка научилась расстегивать их пальчиками ног и резко дергать вниз, — и мы валимся на ступеньки, набрасываясь друг на друга.

Мы оба — сумасшедшие. Насытится никак не можем. И после каждого раза нам так мало, что желание, — да нет, какое там желание, — одержимость, необходимость, жажда, — становятся еще сильнее. Только разжигают пламя безумного голода друг по другу. Безумной потребности слиться в одно целое и никогда не разрывать этого «два в одном». Мы уже не можем быть по отдельности. Нас разрывает, когда отдаляемся хотя бы на сантиметр.

Впервые мне захотелось на все плюнуть. Забить — на все сделки, разборки, на месть эту свою извечную. Из хищника превратиться в ласкового пса, которого она будет гладить, а он — с ума сходить от счастья и вилять хвостом. Бросить на хрен все, уехать в какую-нибудь глушь, спрятаться вместе с ней от всего мира, — так, чтобы никто не нашел, не достал, чтобы никого во всей нашей жизни, кроме нас двоих, не было.

Может, — и правда? Ну его все на хер. Вот вложусь с Мороком в гостиницы, оставлю все под его управление и будем жить на проценты где-нибудь на самом краю цивилизации. Нам с ней на сто жизней вперед бабла хватит. Хотя, — я и его сейчас готов отдать, до копейки. Если бы за него это счастье навсегда, на всю вечность купить было бы можно.

Увезти на край света, домик какой-нибудь простенький возле озера или леса купить, замести на хрен следы, чтобы ни одна собака не учуяла, — и тихо себе жить.

Блядь! Да сколько нам нужно для жизни, для счастья!

Только вот так вот просыпаться рядом, — и, дурея от нее, зарываться в волосы.

И чтобы она улыбалась.

Знать, — что никто не придет, не ворвется, не разрушит, не разобьет этого!

Гладить ее кожу и бесконечно слушать, как она сопит во сне, а иногда бормочет мое имя и нашаривает мою грудь руками.

Возвращаться домой уставшим и дышать запахом свежей еды и, мать его, сливового джема!

Чувствовать, как расплывается ее улыбка под моими руками, когда ее губы глажу.

Что еще нужно?

Блядь, я никогда не задумывался о жизни, о будущем, о том, чего хочется. Никогда.

О чем задумываться, когда не живешь, несешься на бешенной скорости и против ветра ураганного плюешь, потому что иначе — не выжить?

Когда против любой силы ты должен выставить свою, иначе тебя размажет, — но всегда знаешь, ненадолго это, временно, сегодня ты есть, — и нет тебя завтра. Нет, — и ничего не осталось, все только пепелищем полыхает, все, чем ты был.

И потому вырываешь каждый сумасшедший глоток жизни из этого пекла, — еще одного может и не быть, — и ты знаешь, каждую секунду об этом знаешь, вот и несешься, как по трассе, зная, что где-то впереди — твоя пропасть. Она всегда есть, — просто некоторые ты успеваешь проскочить.

А сейчас будущего захотелось.

Всего.

Притормозить и сбросить на хрен в ту саму пропасть машину, на которой несся. Дышать захотелось, а не судорожно наглатываться воздуха, как в последний раз. Неторопливо дышать, наслаждаясь, чувствуя, ощущая. Вещи какие-то простые замечать. Беречь захотелось.

Не так, чтоб на отрыв, — и только мосты за спиной полыхают, опаляя спину до мяса своим жаром.

Бережно, осторожно, каждый миг в какую-то копилку души складывая. И наполнять эту копилку. Каждым мгновением наполнять. Вытеснить всю черноту на хрен оттуда. И светом заполнить.

Даже головой иногда трясу, чтобы очнуться.

Два разных человека во мне, — и снова разрывает, уже внутри, на две части.

Неужели я и правда такой, — и вот ничего мне в жизни и не нужно на самом деле? Или это — временное помешательство, как будто наркотой опоили?

Опоила она меня, насквозь опоила. Собой. Сумасшествием этим ненормальным. А мне даже и очнуться не хочется.

И весь — как блаженный. Она щебечет, рассказывает что-то, а у меня — сердце останавливается, замирает. И — ничего не слышу, только улыбаюсь, как идиот, и по лицу ее пальцами вожу. Все. Весь мир, — там, за гранью пелены, что повисла над нашим домом, — уходит, растворяется и кажется какой-то нелепой компьютерной игрой, шутером, в который я как-то влез и только теперь очнулся.

И — как будто два меня, — этот, здесь, — и тот, который выходит из этого дома. Но тот, второй, каждый раз возвращается, каждую минуту считает, когда сможет вернуться, — и, кажется, все-таки первый берет над ним верх.

Нет, я не стал, на хрен, ни мягкотелым, ни расслабленным.

Наоборот, — только больше спокойствия появилось во мне и больше ярости.

Вопросы, которые можно было бы решить дольше и мягче, — решал на раз и жестко, продавливая, нажимая, лупя с размаху.

Даже те, кто давно меня знает, стали от одного взгляда шарахаться.

Все это отвлекало меня.

Отвлекало от счастья, которое ждало меня дома. От моей девочки.

Вся реальность оставалась за нашей дверью. Не только для меня, и для нее тоже.

Ни о чем не вспоминала, ни о ком из прошлой жизни, — только о бабушке своей.

Я давно перевел ее в приличную частную клинику и Света болтала с ней по видео связи.

Только с ней, даже переписки ни с кем не вела, ни с кем не созванивалась.

Да, я проверял ее звонки и макбук. Проверял. Ни на секунду не забывая о том, с кем она может связаться. Зверь во мне, пусть даже и шальной от счастья, всегда готов получить удар ножом в сердце. Он всегда настороже, пусть даже сам я и плавлюсь. Но и она, кажется, тоже, вышвырнула все свое прошлое за борт. Начисто. Как и я, — живя только когда мы рядом. Только этим. Только нами. И тихим сердцебиением, которое теперь у нас — одно на двоих.

Я забыл и заставил себя похоронить ту историю.

Закопал на хрен ректора ее института, покромсанного на кусочки, пока был еще живым, — оказалось, именно он, а даже не менеджер их маленькой группки организовал все вместе с Альбиносом.

Про Свету он ничего не сказал, хотя выболтал почти все, даже работать долго не пришлось, только ногти ему сорвали, — как тут же заскулил и начал просто блевать информацией. Для нее она была просто одной из девочек, которую купили.

Я сжимал кулаки и челюсти. Бесился, — и снова носился по трассе на бешенной скорости.

И, мать вашу, в эти моменты, жалел о том, что сам, на хер, память не потерял! И снова не знал, — врет она или нет.

Но неизменно возвращался к ней. А она — неизменно меня ждала, даже если под утро. Рывком дергал на себя, — и таки терял ее, эту самую блядскую память. Все на хрен терял. Всего себя.

И я заталкивал эту память себе в грудь. Насильно заталкивал, до хруста в ребрах. Не хотел помнить. Все бы отдал, если бы прошлое стереть. Все, на хрен, прошлое, — и ее, и свое собственное. Только, блядь, такого ластика даже за собственную жизнь не выкупить.

Ведь память и о другом была. О том, что сам с ней сделал. И каждую ночь локти бы себе выгрызал, ненавидел себя до ярости лютой, — и вот эту память вовнутрь уже не затолкать, тут ребра уже не выдержат, все равно отторгнут, выплеснут обратно, чтобы давился этой памятью каждый раз.

И ведь, если не притворяется мой Лучик, если действительно забыла, — все равно вспомнит. Вспомнит ведь. И тогда я больше никогда не увижу этого ее взгляда, от которого живым себя впервые по-настоящему чувствую. Никогда на меня больше так не посмотрит. И это понимание скручивает меня всего на хрен от боли.

Но и она, — все равно перекрывалась. Тем безумием счастья, — ворованного у времени, у памяти, у нашей собственной жизни и прошлого, которое, как ни беги, а все равно нахлынет и снесет нас на хер с этого волшебного островка, недолгого счастья, которое чуть дунешь, — и улетит, утонет, просочится сквозь пальцы, как песок.

Страстью ее своей безудержной, сумасшедшей, неконтролируемой, напугать боялся.

Мне раньше трех шлюх профессиональных за ночь могло быть мало, а тут — безумие в чистом виде, не насыщаюсь я ею, наоборот, распаляюсь только.

Сдерживал себя до озверения, до скрипа зубов сжатыми челюстями.

Такая же маленькая она, такая хрупкая, непривычная ко всему.

Засыпает, — или, скорее, просто вырубается после того, как в оргазмах подо мной извивалась, — так, что над кроватью подскакивала, а у меня уже через пару минут снова стояк бешенный, так бы и набросился, — и снова бы рвал губами, накидываясь, стоны бы выбивал из нее, сладкой моей девочки, и до боли член дергается, звоном весь прошибаюсь, как снова ощущать начинаю ее спазмы, когда я в ней. Насквозь выкручивает, до дрожи.

Но только лежу рядом, прижавшись к ней.

И радуюсь, как идиот, что хотя бы прижаться могу.

Звоню иногда — просто услышать, но, стоит только ее голосу прозвучать мне в ухо, — как снова накрывает бешенным, звериным просто желанием, — и уже эрекция разрывает, штаны рвет на хрен, и не слышу, не соображаю ничего из того, что мне говорят, — и только буквы вперемешку с цифрами перед глазами пляшут, без всякого смысла.

Девки Маниза не раз еще возле меня вертелись, прям извиваясь, прильнув к телу, — но даже ни разу в голову не пришло, чтобы с ними сбросить этот бешеный накал. Отвратно. Все так мерзко, — губы их эти многоразовые, задницы силиконовые и улыбки, — противные, натянутые, — хуже, чем резиновую бабу или манекен трахать, в самом деле. Те хотя бы сотни членов через себя не пропустили, и от их жалких обезьяньих попыток заманить, — так вообще блевать на хер тянет.

Морок, кстати, тоже все время, как и я, отказывается.

А Маниз только бровью вверх дергает и качает головой. Криво усмехается, виски свой попивая.

— Неужели — возраст, мальчики, а? Блядь, да я в ваш тридцатник! — прицокивает языком, — и не понимает даже, что десять шлюх не стоят поцелуя даже самого целомудренного с одной, — той, которая единственная. Которая не только дом, а душу тебе озаряет. — Или девочки мои не того сорта? У вас — лучше, что ли? Приглашайте тогда к себе, пробовать!

Мы с Мороком и приглашаем, — своих у нас — таки хватает, только не здесь пока. Хотя, — скоро и здесь свои тоже будут, дело с бизнесом идет так хорошо по накатанной вверх, как будто нам кто-то решил помочь и смазать колеса. Даже погода, кажется, — и та на нашей стороне.

— Ну, с тобой все понятно, Морок, — скрипит старик, морща лицо. — Ты, видимо, подарком моим тешишься и насыщаешься. Что, — не разглядел я алмаз, который тебе отдал? Не разглядел, видимо… Жаль… Не попробовал! Что ж она такого вытворяет, а? Что ты нос от остальных воротить начал?

— Да при чем здесь… дел просто много, не до того, — отмахивается Морок, — а я в глазах у него что-то очень знакомое вижу. Такое, что и во мне только сейчас появилось.

— Ну, а ты? — никак не успокоится, все выпытать должен. Только Маниз — человек такой. Сегодня просто ласково, участливо будто бы выпытывает, — а завтра на раз против тебя же и использует.

И везде душно.

От разговоров всех этих, от глаз вокруг меня, от духов липких существ, которых и женщинами не назовешь, от улыбок фальшивых и от одуряющего запаха страха. Раньше только оскаливался, — страх вокруг, — это правильно, и тонус, адреналин от того, что на острие все время ходишь. И выигрываешь, обманываешь опасность, в руках у смерти костлявых трепыхаешься, но всегда наготове несколько удачных приемов есть, — и каждый раз они срабатывают, а я оставляю за спиной только злобный скрежет зубов, от которого кайф наваливает, обжигает и хохотать в лицо этой самой костлявой заставляет.

А теперь — удушает. Задыхаюсь.

И хочется воздуха, — настоящего, свежего. А он — только с ней. На нашем маленьком островке за запертыми дверьми.

— Может, выйдем куда-то, Света?

Это ведь я сюда, как чумной каждый раз несусь, а девочке моей, наверно, скучно.

И спрятать ее хочется, — от всего мира спрятать, оградить миллиардом замков, — нет, не потому что ревную или боюсь, что другого кого-то встретит, — понимаю, что, пока мы здесь только вдвоем, в своем, особенном, пространстве, с своем мире, которого не бывает, я для нее — единственный. Но ведь и это длится вечно не может, — но ревности не боюсь. И насиловать ее сердце не стану, — любовь, — она такая, ее не заставишь, ничем не вызовешь, никак не купишь.

Даже если я всю Вселенную к ногам ее брошу, — если другого полюбит, то ничего это не сможет изменить.

Но не потому спрятать ее от мира всего хочется.

Просто…

Оградить ее хочется, от всего. От мерзости этой липкой, которая вокруг, от грязи этой. Как сокровище уложить на атласную нежнейшую подушку и закрыть от пыли, ветра и жадных глаз. Чтобы ничего этого к ней не коснулось.