От дороги исходило тепло. Томас снял куртку, перебросил ее через плечо. Теперь его одежда была такой же пыльной, как земля и гравий. Линда открыла дверь школы, и дети протиснулись мимо них. Внутри здания оказалось неожиданно прохладно. Стены были твердыми до уровня плеча, а выше, под жестяной крышей, были окна без стекол.

— Когда идет дождь, звук на крыше такой громкий, кто нам приходится прекращать занятия.

— Должно быть, детям это нравится.

— На самом деле нет. Дети любят ходить в школу. И не только здесь. Так повсюду.

Школа создавала радостное настроение. На стенах висели красочные рисунки, причем некоторые были очень хороши. Дети потащили Томаса, и он с радостью пошел за ними, пожалев, что у него нет с собой никаких угощений — леденцов, печенья, маленьких игрушек. Хоть чего-нибудь. Здесь стоял единственный стол — Линды.

— На чем они пишут? — спросил он. Она села, усадив к себе на колени худого мальчика с проплешинами на голове, вызванными, очевидно, какой-то болезнью.

— На своих книгах.

Позади стола стоял угольный гриль. Томас посмотрел на него, и она перехватила этот взгляд.

— Я кормлю их, когда прихожу сюда по утрам. Варю им яйца, даю молоко. Раз в неделю мне привозят с фермы продукты, и я каждое утро приношу в школу еду. Здесь нет возможности хранить ее в холодильнике.

Вот откуда мускулы, подумал он.

Мальчик у нее на коленях закашлялся, сплюнул на пол. Линда похлопала его по спине.

— Иногда женщины осаждают меня просьбами о лечении, — сказала она. — Они приносят мне своих детей, плачут. Я, конечно, ничего не могу сделать. Иногда я думаю, что это испытание, посланное Богом. Что я должна получить медицинское образование, вернуться сюда и здесь практиковать.

— Ты думала над этим?

— У меня нет того, что для этого нужно.

— Я уверен, ты делаешь очень много хорошего как учитель.

— Едва ли я делаю что-то хорошее.

Она опустила мальчика и за руку отвела его к девочке повыше, которая стояла у стены. Линда поговорила с девочкой и, вернувшись к Томасу, объяснила, что сестра мальчика заберет его домой. Линда и Томас вышли из класса и по короткой тропинке поднялись вверх по холму к церкви.

— Это католическая церковь, — сказала она, открывая дверь. — Одна из немногих в округе.

После запустелого класса церковь была откровением, прохладное помещение освещали пять окон: стекла были насыщенных цветов, с толстыми полосами свинца в промежутках, словно их раскрашивали Пикассо или Сезанн. Небольшое здание было пропитано свежим запахом, напоминающим запах тростника или пшеницы. При необходимости здесь могла поместиться сотня человек.

Томас смотрел, как Линда окропила себя святой водой из купели у главного входа, преклонила колени возле скамьи и постояла так некоторое время, прежде чем сесть. В груди у него словно все пересохло, будто ее продул горячий ветер; воспоминания были такими острыми, что пришлось опереться о спинку скамьи, чтобы удержать равновесие. Томас постоял в задней части церкви, подождал, пока она вознесет молитву Богу, которого так страстно ненавидела, потом присоединился к ней.

Они сидели молча. Ее голова была непокрыта, и это удивляло. Он вспомнил мантилью, много лет тому назад поспешно накинутую на волосы для субботней исповеди. Тогда она считала, что не может войти в церковь без головного убора. Он хотел взять ее за руку, но какое-то сохранившееся чувство благопристойности остановило его.

— Ты узнаешь эту женщину? — спросила Линда, слегка щурясь и указывая на одно из красочных окон сбоку. Это было изображение женщины, которая выглядела одновременно чувственной и нежно любящей, глаза ее были воздеты к небу. На ней была ярко-желтая одежда, африканские волосы буйными прядями окружали лицо. В отличие от других изображенных здесь людей, она была чернокожей.

— Магдалина.

— Ты вспомнил.

— Конечно, вспомнил. Чудесная картина. Очень похожая по своему замыслу на картину Тициана, которую я видел в прошлом году во Флоренции. Я даже думаю, что за модель был взят Тициан. Волосы потрясающие. Прямо в духе этого художника. Магдалину часто изображают полуобнаженной, с длинными ниспадающими рыжевато-белокурыми волосами. Очень красиво.

— Ты был там в прошлом году?

— По пути сюда. В Италии я видел еще двух Магдалин. Одна — работы Бернини[39] в Сиене. Это скульптура. Грудь женщины обнажена и прикрыта волосами. У Донателло[40] она совсем другая. Изможденная. Аскетическая. Более кающаяся.

— Интересно, что она африканка, — заметила она.

— Ты щуришься.

— Думаю, мне нужны очки.

— Считается, что она — воплощение эроса и женственности в христианстве, — произнес он.

— Видно, ты изучал эту тему.

— Да. Для кое-каких вещей, над которыми сейчас работаю. Ты читала «Последнее искушение Христа» Никоса Казандзакиса?[41]

— Как удивительно. Я читаю его «Отчет перед греками».

— Казандзакис изображает Магдалину как местную проститутку, женщину, которую Иисус желал с самого детства. Якобы у него были с ней сексуальные отношения на протяжении всей жизни. Некоторые считают, что она родила ему детей.

— Все учреждения для незамужних матерей носят имя Магдалины.

— Я помню, — сказал он.

— Ты смотрел «ИисусХристос — суперзвезда»?

— «Я не знаю, как любить его».

— Я никогда не переставала любить тебя.

У него перехватило дыхание, и он закрыл глаза. За ними, как взорвавшаяся звезда, была чистая боль утраченного времени. Он положил руки на бедра, словно сдерживая внутри страшную боль.

— Теперь я думаю об этом, как о детстве, — сказала она. — О чем-то, что было когда-то, но что не может появиться снова.

Томас посмотрел вверх, на потолок, как делают, когда не хотят показывать слез.

— Почему ты отозвалась? — спросил он хриплым голосом.

Она положила ногу на ногу, и ей пришлось подвинуться в сторону в узком проходе.

— По всем тем причинам, которые я тебе называла. Я думала, что ты забыл меня, просто стал жить дальше своей жизнью.

— Никогда.

— Я знала, что ты женился. Моей тетке не терпелось сообщить мне об этом. Думаю, она позвонила мне, как только узнала об этом.

— О Линда.

— Вот так.

Он не мог прикоснуться к ней в церкви. Какую бы ненависть она ни испытывала к своему Богу, он знал, что она будет против такой попытки. Когда они вышли из церкви, он тоже не мог притронуться к ней, потому что дети терпеливо ждали их и шли за ними по тропинке. И только когда деревня осталась позади и дети уже исчезли из вида, он протянул руку и остановил ее. Она обернулась — слава Богу, с такой готовностью — и прильнула к нему. Первый поцелуй показался незнакомым, но он все равно чувствовал, что вернулся, приехал домой, пристал к берегу. И мог бы сказать ей об этом, если бы она не закрыла ему рот вторым поцелуем, вкус которого напомнил теперь о тысячах других. Линда обвила сильными руками его шею и трогательно притянула его голову к себе. Томас оступился и упал на колени, не намеренно, а потому, что потерял равновесие. Она привлекла его к себе, так что он оказался прижатым к ее обнаженному животу. Наслаждение было столь велико, что он застонал от благодарности. Она склонила свою голову к его голове.

— Линда, — проговорил он тихим от облегчения голосом.



Когда она легла на покрывало, он попытался воспринять комнату, почувствовать ее своей. Канга теперь была распущена, купальник развязан, и ее грудь на фоне остального загорелого тела потрясла его своей белизной. Он не мог вспомнить, как у них это происходило когда-то, но тем не менее они двигались вместе, будто ни на миг не расставались. Еще никогда у него не было такого полноценного ощущения, что он находится дома и в нужное время. Это стало откровением — то, что она может принадлежать ему и дарить это ощущение снова и снова, что неудовлетворенность может пройти. Линда поднялась над ним и произнесла его имя, и ее волосы были как влажный занавес на лице. Она опустила плечи и предложила ему свою грудь, которую он взял руками и ртом, желая ее всю.

Сладкое вознаграждение за все непрожитые дни и ночи.




27 ноября

Дорогой Томас!

Сегодня нас навестил член парламента от Ньери[42]. Совершенно неожиданно, потому что он прибыл из Найроби, чтобы обсудить цену своей второй жены, — первая жена, к ее глубокому несчастью, бесплодна. Он приехал на «мерседесе» и вошел с такой важностью, что можно было подумать, будто он меня осчастливил. Он сидел на скамейке в конце класса и слушал урок по умножению, время от времени кивая, словно были какие-то моменты, с которыми можно соглашаться или не соглашаться, и постоянно ковырял у себя в зубах. Дети перепугались и все посматривали тайком на «большого человека», который приехал из города. У него были золотые часы, и, хотя я не очень разбираюсь в мужской одежде, ткань его костюма выглядела дорогой. Его сопровождало восемь человек. Когда он путешествует, одна машина едет впереди, а другая — сзади. Это меры безопасности против воров и политических противников. Если его вдруг остановит на дороге А104 банда с мачете, подчиненные должны принять удар на себя. Мне сказали, что у него есть бассейн с подогревом в Лавингтоне, целая флотилия «мерседесов» и солидный счет в швейцарском банке. Что же он сделал, интересно мне знать, чтобы обуть детей?

Я сижу сейчас за коттеджем под колючим деревом, которое создает лишь колючую видимость тени. Шелестит ветер с хризантемных долин, скрипят африканские акации. На ветке надо мной терпеливо сидит огромный гриф, поэтому я знаю, что где-то неподалеку, должно быть, лежит свежий труп. Мне не хочется думать о том, какое это может быть животное или кто именно его убил. В ветвях щебечут скворцы переливчатого бирюзового цвета, но грифа это нисколько не раздражает. Кажется почти невероятным, что сегодня День благодарения. Очень необычно отмечать праздник, когда все остальные на работе.

Я чувствую себя ошеломленной, как это бывает со мной иногда, когда я выхожу из затемненного класса или из своего коттеджа и на меня обрушивается полуденный свет Африки: я ослеплена, у меня кружится голова, словно меня ударили. Я не могу сориентироваться, даже слегка подташнивает, есть невозможно. Я хожу по коттеджу и трогаю разные предметы, потому что к ним прикасался ты. Книга Рильке. Тарелка, на которой когда-то было желе. Щетка для волос, с которой я еще не убрала каштановые волосы. Это своего рода болезнь, правда? Болезнь, которой я заболела. Или, скорее, возвращение хронической болезни. И этот приступ смертельный, я знаю.

Слова разрушают и разъедают любовь. Поэтому лучше о ней не писать. Думаю, даже память полна ржавчины и гнили.

Я всегда оставалась верной тебе. Если «верность» означает то переживание, с которым сравнивается все остальное.

Всегда твоя,

Линда



1 декабря

Дорогая Линда!

Когда мы расстались и договорились переписываться, я не думал, что ты станешь писать мне, считая, что чрезмерно развитое чувство вины не позволит тебе этого. Более того, я боялся, что, если сяду в машину и поеду в Нджию, ты исчезнешь без следа, как туман над торфяником недалеко от твоего коттеджа. Поэтому, когда я увидел в почтовом ящике твое письмо — голубоватая бумага, изысканный почерк с обратным наклоном, — я заплакал. Прямо там, перед африканскими стариками, жующими свои веточки, и школьниками, швыряющими камушки в дамана[43]. Никакого стыда, абсолютно. Лишь радость и огромное облегчение.

Магдалина. Прекрасная Магдалина. Потерянная и найденная вновь. Думаю, раньше я не понимал значения истинного счастья.

По поводу Регины. Нужно ли писать тебе о той холодной ярости, с какой меня встретили, когда в воскресенье вечером я вернулся домой, — ярости тем более пугающей, что она была оправданной? Или о той не свойственной ей невозмутимости, с какой она изучает душераздирающие истории детских болезней (кенийские дети, невзирая на их участь, — самые послушные в мире, и это какой-то загадочный родительский секрет, который я еще не сумел разгадать), или о ее желании выносить собственного ребенка — всепоглощающем, постоянном, мучительном? Нет, не буду. Я все-таки люблю Регину. Хотя это неважно. Полагаю, ты тоже любишь своего Питера, о котором совершенно справедливо не хотела говорить в воскресенье.

Я помню твое тело на кровати. Часто и подолгу думаю лишь об этом.

Ты так прекрасна. (У тебя есть зеркало? Я не обратил внимания. У нас его нет. Регина наносит косметику, глядя на себя в чайник.)

Доказательство моего постоянства: все мои стихи — о тебе, даже когда кажется, что они о другом. Более того, все они — об аварии, на тот случай, если ты усомнишься в искренности моего чувства вины.