— Остальное?

— Притворяться, что ты такая скорая.

Скорая. Десятилетиями она не слышала, чтобы это слово так употреблялось.

— Сейчас ты больше соответствуешь своему характеру, — сказал он.

— А тебе откуда знать? — спросила она, словно бросая ему вызов.

Он почувствовал в ее голосе сарказм.

— Твоя фигура, движения показывают, что ты выросла до своего характера, до того, что я воспринимаю как твой характер.

— Это всего лишь средний возраст, — прокомментировала она.

— И тебе он очень идет.

Она не приняла комплимента. Мужчина рядом с Томасом уходить не собирался. За ним стояли и другие, жаждущие представиться поэту-затворнику. Она извинилась и пошла сквозь толпу поклонников и льстецов, которых она, конечно же, не интересовала. «Все это ничего не значит, — снова сказала она себе, дойдя до дверей. — Прошли годы, и все в жизни теперь другое».


Она спустилась в лифте — кажется, прошла вечность, пока он достиг ее этажа. Она закрыла дверь номера, этого своего временного прибежища. Фестивальный пакет лежал под ее плащом, брошенный там, словно прочитанная, уже ненужная газета. Она села на кровать, просмотрела список участников фестиваля и там нашла его имя, неожиданно напечатанное более жирным шрифтом, чем другие имена. За белую пластиковую карточку с ее именем была засунута газетная вырезка с расписанием фестиваля. На фотографии, которой редакторы проиллюстрировали заметку, был изображен Томас, только лет на десять моложе. Его лицо было повернуто в сторону, шрама не видно, он словно уклонялся от чего-то. И тем не менее в выражении лица было что-то самоуверенное и дерзкое — не тот Томас, какого она когда-то знала, не тот, с каким разговаривала несколько минут назад.

Она встала с кровати, легкая тревога сменилась паникой. Их встреча после стольких лет казалась событием значительным, хотя она была уверена, что все важные события в ее жизни уже произошли. Она подумала о том, не остаться ли в номере и просто не пойти на ужин. У нее не было никаких серьезных обязательств перед устроителями фестиваля, за исключением того, чтобы явиться вовремя к своему выступлению, но для этого она могла воспользоваться услугами такси. А если забеспокоится Сьюзен Сефтон, Линда может оставить в ресторане записку: дескать, она неважно себя чувствует; ей нужно отдохнуть после долгого перелета. И все это вдруг показалось правдой: она действительно чувствует себя неважно; ей действительно нужно отдохнуть. Хотя неважно она себя чувствовала из-за потрясения, которое испытала, увидев Томаса после стольких лет. Из-за потрясения и сопутствующего ему чувства вины, почти невыносимого теперь, когда она узнала, что такое в ее жизни порядок, ответственность, когда представила, какими непростительными были ее действия. Годы назад чувство вины было заглушено нестерпимой болью, страстью и любовью. Любовь могла бы сделать ее великодушной или бескорыстной, но она не была ни той, ни другой.

Она зашла в ванную комнату и наклонилась к зеркалу. Подводка под левым глазом размазалась в маленький унизительный кружок. Одно дело — прибегать к уловкам, подумала она, и совсем другое — делать это плохо. Волосы от влажности потеряли упругость и казались жидкими. Она нагнулась и взъерошила их пальцами, но когда выпрямилась, они снова опали. Свет в ванной ей явно не льстил. Она отказалась продолжать перечень всех своих недостатков.

Стала ли она поэтом из-за Томаса? Это был логичный, хотя и слишком прямолинейный вопрос. Или их связывали общие взгляды? Стихотворения Томаса были короткими и резкими, изобиловали блестящими сравнениями, и поэтому человек, закончив читать сборник, чувствовал себя так, словно его укачало. Словно он ступил на дорогу с многочисленными поворотами и изгибами; словно пассажир дернул руль машины, рискуя свернуть себе шею. Ее произведения были более растянутыми, более элегичными — это была совсем иная форма.

Она побрела в спальню — женщина, на мгновение забывшая, где находится, — и увидела телефон, ниточку, ведущую к детям. Она прочла инструкцию, как сделать междугородный звонок. Это жуткая трата денег, но сейчас ей было все равно. Она села на край кровати, набрала номер Марии и очень расстроилась, когда на другом конце никто не ответил. Линда открыла рот, чтобы оставить сообщение — ее раздражали люди, которые звонили и не оставляли сообщений. Ей очень хотелось сказать дочери что-нибудь и, еще важнее, услышать ее голос, однако она не смогла найти слов. «Один человек, о котором ты никогда не слышала, не дает мне покоя». Линде вдруг пришла в голову странная мысль о яйцеклетке и сперме, о том единственном сперматозоиде, который тычется сквозь нежную мембрану. Она положила трубку, чувствуя себя необычно опустошенной и отчаявшейся.

Линда представила себе сына и дочь. Один ее ребенок был сильный, второй — нет, и, странное дело, именно сын был более хрупким. Думая о Марии, она видела яркие краски и ощущала ясность (Мария, как и ее отец, говорила то, что думает, и редко задумывалась о последствиях, которые могли быть катастрофическими), а Маркус ассоциировался с поблекшим цветом, хотя сыну было всего двадцать два. Бедный мальчик, он унаследовал бледную ирландскую наружность Линды, тогда как в Марии победила более сильная итальянская кровь Винсента: ее соболиные брови и иссиня-черные волосы заставляли людей оборачиваться. И хотя у Винсента иногда появлялись на лице тени, особенно под глазами (не было ли это ранним признаком болезни, которую они могли распознать, если бы только предполагали?), кожа Марии сейчас была розовой и гладкой, без изъянов (к счастью, скоротечных) переходного возраста. Линда снова подумала, как делала это уже много раз: не ее ли собственная реакция на облик детей определила их личности, не отражалось ли на детях то, какими она их воспринимала, уверенная, что Мария всегда будет прямой и открытой, тогда как в душе у Маркуса сформируется нечто тайное, неземное. (А Маркус, должно быть, все эти годы думал, как неудачно его назвали — Маркус Бертоллини, гораздо больше ему подошло бы имя Филипп или Эдуард.) Линда не считала свои мысли о детях недоброжелательными — она любила обоих одинаково. Они никогда не соревновались, в раннем возрасте поняв, что в подобном соревновании победителя не бывает.

Цифры на часах становились ярче по мере того, как комната темнела. Сейчас поэты и прозаики собираются перед отелем, словно школьники, отправляющиеся на экскурсию. Я пойду, решила она вдруг. Я не боюсь.

На горизонте тучи расступились, и розовый свет обещал, что завтрашний день будет лучше. Линда подмечала все вокруг: как женщина, поднимающаяся в автобус, не смогла перенести вес на правую ногу и схватилась за поручни; каким претенциозно потертым был кожаный портфель поэта в модных очках с черной оправой; как все они стояли в плащах, засунув руки в карманы, слегка подталкивая друг друга локтями вперед, пока не сгрудились в толпу. Но ей не хотелось встречаться с Томасом, поэтому, увидев, как он поднимается в автобус, она почувствовала одновременно удивление и смущение: смущение из-за его унижения, оттого что ему, будто школьнику, приходится ехать в автобусе. В плаще, со сложенными перед собой руками и сгорбленными плечами, он казался слишком громоздким на своем узком сиденье. Роберт Сизек был настолько пьян, что ему понадобилась помощь, чтобы взобраться по ступеням. Его лицо выглядело так, словно при надавливании из него брызнет вода. У писателей, которым предстояло сегодня выступать, был озабоченный вид, но они всячески старались вести себя непринужденно.

Они поехали по сереющим улицам, безлюдным в этот час. Линда пыталась не смотреть на Томаса, хотя это было довольно трудно. Он казался растрепанным и так отличался от Винсента, всегда безупречного, собранного и опрятного. Ей нравилось, как рубашки плотно облегали плечи мужа, как он подравнивал свою бородку, всегда идеальную, как у скульптуры. Винсент носил итальянские кожаные ремни и шитые на заказ брюки, и вовсе не из щегольства, а, скорее, по привычке, усвоенной от родителей-иммигрантов, которым очень хотелось видеть своих детей преуспевшими в Новом Свете. То, что для другого могло быть фатовством, для Винсента было привычным и в равной степени элегантным; Винсент уважал невинные желания родителей, и его часто сбивала с толку дерзость молодых людей — друзей его детей.

Автобус остановился, и Линда твердо решила держаться подальше. В ресторане она просто найдет свободное место и, представившись, подсядет к незнакомому человеку. Но, выходя из автобуса, она увидела Томаса, ожидавшего ее у двери.

Каким-то образом он ухитрился устроиться с ней отдельно от других. Это было небольшое и, возможно, настоящее французское бистро. Участников фестиваля разместили в узком зале с двумя длинными столами и скамьями по бокам. Линда и Томас сели в ближайшем к дверям углу, и это тоже было характерно для человека, которого она помнила, — человека, который всегда искал легких путей к отступлению. Она отметила, что бумажная скатерть, уже покрытая пятнами-полумесяцами красного вина, не закрывала всего стола. Томас вертел в руках свою ручку. В помещении была ужасная акустика, и ей казалось, что она тонет в море голосов, невразумительных слов. Из-за этого им пришлось заговорщически склониться друг к другу, чтобы поговорить.

— Похоже, это всплеск интереса к поэзии, не так ли?

— Но не возрождение, — ответила она через мгновение.

— Мне сказали, нас здесь десятеро. Из общего списка в шестьдесят человек. Похоже, это рекорд.

— За границей с этим получше.

— Ты в курсе? Ездила на фестивали за границу?

— Изредка.

— Значит, ты какое-то время была на виду.

— Едва ли. — Колкость ее задела. Она слегка отодвинулась.

Он склонился ближе и оторвал глаза от своей ручки.

— Ты слишком много пытаешься сделать в своих стихах. Истории нужно рассказывать, как истории. Твоим читателям это понравилось бы.

— Моим читателям?

— Твои стихи популярны. Ты должна знать своих читателей.

Она промолчала, ужаленная скрытой критикой.

— В глубине души я считаю, что ты романист, — проговорил он.

Линда отвернулась. «Вот ведь наглец», — подумала она. Мелькнула мысль встать и выйти, но таким театральным жестом она показала бы свою уязвимость, напомнила ему о других театральных жестах.

— Я обидел тебя. — К его чести, у него был виноватый вид.

— Нет, конечно, — солгала она.

— Тебе не нужен я или кто-то другой, чтобы ты знала себе цену.

— Действительно, не нужен.

— Ты прекрасно пишешь в любой форме.

Он и сам верил в этот комплимент. Даже не считал его комплиментом.

Еду принесли на таких больших тарелках, что на столе все пришлось переставлять. «Для чего вообще нужны такие огромные тарелки, — подумала Линда, — если они только уменьшают размеры самой еды: курица по-индонезийски у нее и лосось с отметинами от гриля у Томаса». Возвращаясь из бара с красными глазами, Роберт Сизек натолкнулся на стол, бокалы с водой и вином покачнулись. Линда видела скрытые, да и прямо направленные на них взгляды. Какое такое преимущественное право могла иметь Линда Фэллон на Томаса Джейнса?

Томас откусил немного лосося и вытер губы, безразличный к еде, и она поняла, что и в этом он не изменился: через полчаса не сможет и вспомнить, что ел.

— Ты по-прежнему католичка? — спросил он, глядя на треугольный вырез ее блузки цвета слоновой кости. Это была своего рода униформа — блузы из похожей на шелк ткани, узкие юбки. В отделениях ее чемодана лежали по три единицы каждого предмета. — Ты не носишь креста.

— Перестала носить много лет назад, — сказала она, не добавив: «Когда мой муж, знавший его смысл, попросил меня снять его». Она подняла свой бокал и выпила, слишком поздно осознав, что вино оставит на зубах пятна. — Католик — всегда католик. Даже бывший.

— Значит, было столько грехов. — Он задумался, возможно вспомнив о католических грехах. — Ты сейчас верующая?

— Только в самолетах, — быстро ответила она, и он рассмеялся. Он попытался съесть еще немного.

— А я немного верующий, — робко признался он, поразив ее своим признанием. — Священник матери жил у меня несколько дней, когда Билли умерла, хотя я почти не замечал его присутствия. Они очень помогают в таких ситуациях, правда? Мы теперь часто играем с ним в теннис, иногда я хожу на службу. Думаю, чтобы не оскорбить его чувств.

У нее перехватило дыхание и сдавило грудь. Это упоминание о личной трагедии прозвучало слишком преждевременно. Она снова слышала фразу: «Когда Билли умерла…»

Он продолжал:

— Кажется, я чувствую, что должен проявить какую-то благодарность. Хотя они, должно быть, знают, что в конечном счете это не помогает. В конечном счете, ничего не помогает. Разве что наркотики…

— Да.