— Внутрь я тебя не приглашу. — На самом деле она хотела пошутить, словно они были на свидании. Но Томас, как всегда, воспринял ее слова серьезно.

— А какой от этого будет вред?

— Какой от этого будет вред? — повторила Линда с иронией.

— Это из-за того, что было раньше или независимо от прошлого?

— Думаю, из-за того, что было раньше.

Он внимательно посмотрел на нее.

— Как ты думаешь, какая большая драма разлучит нас на этот раз?

— Да не должно быть никакой драмы, Томас. Мы слишком стары для драмы.

Он повернулся, чтобы уходить, потом остановился.

— Магдалина, — произнес он.

Это имя, это старое имя. Почти проявление нежности.



Вопреки здравому смыслу она принялась искать свидетельства пребывания в номере до нее других людей и нашла таковые в виде единственного волоса — лобкового (это смутило ее), который лежал на белом кафеле под раковиной. У нее была дальнозоркость, и отражение в зеркале могло расплываться, как это бывало, когда она торопилась. Но сегодня ей нужно было хорошее зрение: бесстрастное и объективное.

Линда расстегнула блузку так, как это делает женщина, за которой никто не наблюдает, расстегнула молнию на джинсах и сбросила их. Непарное нижнее белье можно было оставить. Она уперла руки в бедра и посмотрела в зеркало. Ей не понравилось то, что она увидела.

Она была такой, какой быть просто невозможно: пятидесятидвухлетней женщиной с редеющими светлыми волосами; нет, даже не такими, не светлыми, а скорее бесцветными, если хотите серыми, почти невидимыми. Невидимыми у корней и расстилающимися в грязно-золотистый цвет, которого в природе не существовало. Она осмотрела свои почти квадратные бедра и полнеющую талию — еще год назад Линда была убеждена, что это явление временное. Она читала о девушках, которые считали себя слишком толстыми, хотя на самом деле были пугающе худы (одной из таких была Шарлотта, подруга Марии); тогда как она, Линда, считала себя, в общем, худощавой, а в действительности у нее был избыточный вес. И были еще ее руки с давно огрубевшей кожей, свидетельствующие о далеко не юном возрасте.

Линда резко отвернулась от зеркала — пациент раздражал сварливого врача. Она сняла с крючка гостиничный махровый банный халат, намереваясь надеть его, но вместо этого застыла с ним в руках.

Она сошла с ума? О чем она думала? Никто не увидит ее тела. Тогда к чему это обследование — разве у нее есть любовник?

Линда еще раз попыталась дозвониться дочери, на этот раз на сотовый телефон Марии. Хотя она предложила оплачивать звонки, Мария отказалась — в этой ее независимости, даже перед угрозой внушительных займов, не было ничего удивительного. Маркус — другое дело. Маркус нуждался в заботе, в нем выработался шарм, компенсировавший недостаток здравого смысла, — зарождающаяся харизма для привлечения того, кто мог бы оберегать его. Такого, как Дэвид, любовник Маркуса, который временами бывал чрезмерно внимателен, заботясь о пристрастиях Маркуса в еде и о его сне так, как она не делала этого уже много лет. Маркус был замечательный и никогда не допустил бы того, чтобы она опекала его.

Линда легла на кровать, держа в руке телефон, надеясь, что дочь ответит, и улыбнулась, когда та отозвалась.

— Я выбрала неудачное время? — спросила Линда.

— Нет, я заканчиваю лабораторный отчет. — Мария была просто счастлива, когда делала два дела одновременно. — Как ты?

— Я сейчас на писательском фестивале, — сказала Линда. И быстро подумала, что правду говорить не нужно. Правду о том, что неожиданная встреча выбила ее из колеи.

Обсудили преимущества северного города.

— Я как раз вспоминала о твоем отце, — проговорила Линда. Отчасти это было правдой, хотя из колеи ее выбили не воспоминания о Винсенте. От этой мысли она почувствовала предательскую боль.

— Тебе его не хватает, — заметила Мария.

Линда видела свое отражение в зеркале над комодом. В более мягком свете спальни она выглядела лучше — более изящной, даже соблазнительной в этом махровом гостиничном халате.

— У тебя этим летом будет хоть немного свободного времени? — спросила Линда.

— Неделя. Может быть, десять дней, если повезет.

— Я смогу уговорить тебя приехать в Мэн?

Последовало секундное замешательство, достаточно долгое, для того чтобы разрушить планы — уже составленные или намечаемые. Она вспомнила, как Мария и Маркус были детьми и упрашивали прокатить их в центр города или разрешить пригласить в дом своих друзей. И ее собственная пауза, пока она согласовывала их просьбы со своими планами. «Конечно, смогу. Конечно, я сделаю это». Когда природа нарушила равновесие, заставив родителя добиваться благосклонности ребенка? В двадцать? В двадцать два?

— Всего на пару дней, — поспешила добавить Линда, уточняя свою просьбу. — Я не жду, что ты пожертвуешь всеми своими каникулами.

— Нет, я хотела бы приехать. — Нужно отдать ей должное, в голосе Марии слышался энтузиазм. — Посмотрим, когда можно будет это сделать.

Но Линде хотелось освободить дочь от этого обещания; освободить для ее собственной жизни.

— Ты высыпаешься? — спросила мать.

Помехи заглушили ответ дочери. Линда перекатилась на кровати, стянув телефон с прикроватного столика. Она потянула его за шнур. Однажды Мария станет педантичным кардиологом. Страшно подумать об этом. Страшно за дочь, которая первой в семье пошла в колледж.

— Я познакомилась с одним человеком, — сообщила Мария, очевидно сказав эту фразу второй раз.

Линда на мгновение пришла в замешательство, боясь собственных слов.

— Расскажи мне о нем.

— Он врач-ординатор. Его зовут Стивен.

В голове у Линды возник образ, безусловно неправильный, безусловно составленный из других Стивенов, хотя в тот момент она не могла припомнить ни одного.

— И он тебе нравится, — осторожно произнесла Линда

Еще одна пауза, возможно, чтобы сделать акцент:

— Да. Он очень симпатичный.

— Это имеет значение. — Линда никогда не была безразличной к мужской красоте.

— Может быть, я привезу его с собой в Мэн.

«Это серьезно», — подумала Линда.

— А что ты вспоминала про папу? — поинтересовалась Мария.

— Его белые рубашки. И то, как они сидели на нем.

Дочь помолчала — воспоминание матери было слишком личным, чтобы она могла разделить его.

— На фестивале есть твои знакомые? — вместо этого спросила она.

— Теперь есть, — ответила Линда, желая отогнать ощущение, словно она в чем-то нуждалась.

— Хорошо. — Мария вздохнула с облегчением. — Мне надо идти. Если не закончу эти лабораторные отчеты к шести, ординатор меня убьет.

Линда сомневалась в этом, хотя жертвы, которые требовались oт человека, желающего стать врачом, были просто невероятными. Ошибки совершают от недостатка сна. Однажды Мария в припадке плача призналась ей и в своей собственной ошибке.

Линда положила телефон, расстроенная тем, что в разговоре с дочерью смешались правда и ложь. В этот раз было больше лжи, чем правды, хотя так случалось довольно часто. Нельзя подготовить ребенка к будущему — такое знание может оказаться невыносимым.

В комнате стояла абсолютная тишина. Даже кондиционер прекратил свое жужжание. Словно остановилось всякое уличное движение, отключились все радиостанции. Который час? Почти четыре? Она представила людей, выстроившихся в такой тишине вдоль улиц, чтобы в молчании почтить память какого-то великого героя.


Она вышла на солнечный свет только для того, чтобы убежать от Томаса. Ей сказали, что в этом городе есть магазины, где стоит побывать (обменный курс был очень выгодным), но, когда она вошла в знаменитый универмаг, ее огорчил вид людей, которые покупали вещи, чтобы сделать себя счастливее, или худее, или невосприимчивыми к смерти. Она прикоснулась к шелковому шарфу, провела рукой по плечевым накладкам костюмов, аккуратно вывешенных так, чтобы показать их высокое качество. Ей очень понравилось одно ночное белье, и она вспомнила ночи в другом ночном белье, — печаль, это окутавшее ее облако, не уходила. Она поднималась по эскалатору все выше и выше, предпочитая конкретную реальность пола свободному полету лифтов. В отделе детской одежды она увидела лимонный свитер с изысканной отделкой и попыталась вспомнить какого-нибудь знакомого ребенка, а затем подумала, что теперь у него самого должен быть уже ребенок. Она остановилась у входа в кафе, проголодавшаяся, горя нетерпением сесть за столик, но, когда ее проводили к нему, ей вдруг показалось, что здесь невыносимо душно. Выбегая, она почувствовала запах химикатов, волнами доносившийся из отдела мужских рубашек. Что она сделала в жизни? Создала семью и воспитала детей. Но ее не будут помнить. Она выглядит хуже с каждым днем. Она не может позволить, чтобы кто-то видел ее тело, уже никогда не будет сидеть раздетой на пляже. Некоторые вещи вернуть невозможно. Большинство вещей невозможно вернуть. Даже образ Винсента таял: сейчас он был более материален на фотографиях, чем в ее воспоминаниях, как и дети, когда они стали взрослыми.

Она вышла из магазина, как никогда чувствуя себя женщиной средних лет, одетой в плащ, несмотря на жару. Мужчины не оборачивались ей вслед, словно их запрограммировали. Между тем Винсент — ее обожатель, ее любимый — даже в то утро, когда умер, сказал о ней:

— Ты такая красивая.

— Мне уже пятьдесят. Никто не может быть красив в пятьдесят лет.

— Ты меня поражаешь. Ты совершенно не права.

Удивительно, как хочется, чтобы тебя называли красивой, какое удовольствие может доставить это единственное слово. Она увидела пару в дорогой одежде; они спорили на ходу. У него были светлые волосы и борода, и он двигался чуть впереди своей жены, пока она, сердито жестикулируя, говорила:

— Не могу поверить, что ты такое сказал.

Он держал руки в карманах и не отвечал ей. «Своим молчанием он выиграет этот спор», — подумала Линда.

Она остановилась перед зданием из потемневшего камня с готическими шпилями — она полагала, что никогда не сможет смотреть на католическую церковь просто как на здание. Церковь манила своей подлинностью, окруженная неумеренным количеством модных бутиков. (А разве не были свидетельством неумеренности сами шпили?) Линда вошла в притвор, где пахло затхлостью, и вспомнила, как в детстве отказывалась верить, что это результат плесени и пыли, убежденная, что несколько пугающий ее запах исходит от святой воды в купели. Смущенная тем, что прервала мессу (Линда считала, что по субботам в церкви только исповедуются), она тихо прошла к скамьям, не преклоняя коленей, не крестясь, хотя по привычке ей хотелось этого.

Прохладный воздух церкви охладил испарину на ее шее. Она позволила плащу соскользнуть с плеч, довольная тем, что у нее нет с собой шуршащих пакетов, способных своим шумом нарушить тишину. Линда не была в церкви уже несколько лет, поэтому слушала литургию с внутренним трепетом и восторгом. И когда она слушала ее, в голову пришла поразительная мысль: ее собственная поэзия перекликается с этими мелодичными оборотами! Как же она не замечала этого раньше? Как еще кто-то, какой-нибудь критик, не отметил этого? Похожие ритмы нельзя было не заметить. Открытие ошеломило ее, как извлеченное на свет Божий письмо, объясняющее твое происхождение.

Перед ней безудержно плакала пожилая женщина (какое горе или грех могли вызвать такие слезы?), но Линда не видела лиц других прихожан, сидевших через десять или больше скамей. Она произнесла короткую молитву за Маркуса, который нуждался в этом больше всех. Закончив, она взглянула вверх на потемневшее грязное стекло (так мало солнечного света попадало в костел, стоящий среди высоких зданий!), поискав глазами образ Марии Магдалины. Она увидела Иоанна Крестителя и картину с изображением Тайной вечери, но женщину, которую искала, не нашла.

«Она служила Ему всем своим естеством».

Потом, как она почти всегда делала в церкви раньше, Линда позволила своим мыслям куда-то уплыть. И, уплывая разумом, она увидела образы. Когда она была девочкой, эти образы начинались с картины вишневого дерева на заднем дворе, затем трансформировались в вишневую кока-колу, а потом каким-то образом переходили в колено и ногу мальчика в кожаной куртке, которого встретила однажды в кафе, — он заказывал вишневую кока-колу. Но в этот день она мысленно видела лица (Винсента и Томаса), затем смятую постель (ее и Винсента в тот день, когда он умер), аккуратный пакет выстиранного белья из прачечной Бельмонта, который несколько месяцев лежал на стуле в ее спальне нераспечатанным. Каждый образ вел к другому, словно по тонкой нити, невидимой нити, и соединения были гибкими и запутанными. Одни образы беспокоили ее, другие были приятными — свидетельства прожитой жизни, хотя некоторые воспоминания говорили о ее глупости, ужасной наивности.