Подозрения больше всего, казалось, подтверждались тем, что оба, тайком возвратившись в колонию, поселились в пустынном ущелье Берника. По мнению людей, они бежали с острова, чтобы дать делу заглохнуть; но во Франции высшее общество отвергло их, им пришлось уехать обратно и укрыться подальше, дабы в уединении спокойно наслаждаться своей преступной любовью.

Но слухи эти полностью опровергались: говорили — и это последнее сообщение исходило от людей наиболее осведомленных, — что госпожа Дельмар никогда не чувствовала симпатии, а скорее питала отвращение к своему кузену господину Брауну.

Потому-то я тогда внимательно, я сказал бы даже — пристально, стал вглядываться в героя столь странных рассказов. Он сидел на тюке товаров, ожидая возвращения матроса, с которым договорился о какой-то покупке; его синие, как море, глаза, спокойные и мечтательные, были устремлены вдаль. Черты его лица выражали полнейшую безмятежность; в этом здоровом и мощном организме все, казалось, находилось в равновесии, и ничто не нарушало общей гармонии; поклялся бы, что его напрасно так зло оклеветали, что на совести этого человека нет никакого преступления, что даже в мыслях он не способен на это и что его сердце и руки так же непорочны, как и его чистый лоб.

Вдруг рассеянный взгляд баронета остановился на мне, — я смотрел на него с жадным и нескрываемым любопытством. Сконфузившись, как пойманный с поличным вор, я в смущении опустил глаза, ибо увидел, что сэр Ральф смотрит на меня со строгим упреком. С тех пор невольно я часто думал о нем, он даже снился мне, и эти мысли вызывали во мне смутное беспокойство, непонятное волнение, точно какой-то магнетический ток исходил от этого человека с такой необычайной судьбой.

У меня появилось сильное и настойчивое желание поближе узнать сэра Ральфа, но я предпочел бы наблюдать за ним издали, так, чтобы он сам не видел меня. Мне казалось, что я в чем-то виноват перед ним. Холодная ясность его взгляда приводила меня в трепет. Этот человек, должно быть, обладал либо исключительным нравственным превосходством, либо невероятным коварством, и я чувствовал себя перед ним ничтожным и мелким.

Он принял меня учтиво, но сдержанно и без суеты. Провел к себе в комнату, предложил переодеться во все сухое, а затем познакомил со своей подругой жизни, которая уже ждала нас за столом.

При виде ее красоты и молодости (ей казалось не больше восемнадцати лет), любуясь ее свежестью и очарованием, слушая ее нежный голос, я почувствовал какое-то болезненное волнение. У меня тотчас же явилась мысль, что эта женщина или очень преступна, или очень несчастна, или она действительно виновата в ужасном злодеянии, или напрасно заклеймена позорным обвинением.

Целую неделю вышедшие из берегов реки, затопленные равнины, дожди и ветры удерживали меня в Бернике; но вот выглянуло солнце, а я все еще не думал расставаться со своими гостеприимными хозяевами.

Ни тот, ни другой не обладали ни внешним блеском, ни остроумием, но все, что они говорили, было значительно или очень приятно; они жили сердцем, а не умом. Индиана была малообразованна, но это не было грубое невежество, происходящее от лени, небрежности или ограниченности. Ей страстно хотелось приобрести те знания, которые она не смогла получить из-за трудных обстоятельств своей жизни; может быть, с ее стороны было известным кокетством постоянно обращаться с вопросами к сэру Ральфу, чтобы дать ему возможность блеснуть передо мной своими обширными и разнообразными познаниями.

Она была весела, но без излишней живости; в ее манерах была грустная медлительность, свойственная креолкам, и в ней мне это казалось особенно пленительным; ее необычайно кроткие глаза как будто говорили о жизни, полной страдания и горя; даже когда ее губы улыбались, взгляд ее оставался печальным, но эта печаль словно отражала думы о выпавшем на ее долю счастье и трогательную благодарность судьбе.

Как-то утром я сказал им, что мне пора наконец уходить.

— Как, уже? — спросили они.

Это было сказано так искренне и сердечно, что я решил остаться еще на некоторое время. Мне хотелось во что бы то ни стало узнать от сэра Ральфа всю их историю; но ужасные подозрения, запавшие в мою душу, вызывали во мне непреодолимую робость.

Я попытался побороть ее.

— Послушайте, — сказал я, — люди — страшные мерзавцы, они наговорили мне про вас много дурного. Познакомившись с вами, я этому больше не удивляюсь. Ваша жизнь была, по-видимому, настолько прекрасна, что ее решили оклеветать.

Я внезапно остановился при виде наивного изумления, появившегося на лице госпожи Дельмар. Тогда я понял, что она ничего не знает об отвратительных слухах, распространявшихся на ее счет. А на лице сэра Ральфа появилось высокомерное и недовольное выражение. Я встал, чтобы проститься с ними, сконфуженный и огорченный, уничтоженный взглядом господина Брауна, напомнившим мне о нашей первой встрече и о немой беседе, происшедшей между нами на берегу моря.

В отчаянии от того, что приходится при таких условиях навсегда расставаться с этим прекрасным человеком, упрекая себя за те оскорбление и обиду, которые я нанес ему в благодарность за счастливые дни, проведенные в его доме, я почувствовал, что сердце у меня сжалось, и горько заплакал.

— Молодой человек, — промолвил он, взяв меня за руку, — останьтесь с нами еще на день. Я не могу отпустить так нашего единственного друга. — Затем, когда госпожа Дельмар вышла из комнаты, он продолжал: — Я понял вас и расскажу вам свою жизнь, но не в присутствии Индианы: есть раны, которые не следует бередить.

Вечером мы пошли прогуляться по лесу. Буря сорвала всю листву с деревьев, таких зеленых и красивых всего две недели тому назад, но теперь они уже снова покрывались толстыми смолистыми почками. Птицы и насекомые вернулись в свои владения. Новые бутоны распускались на месте увядших цветов. Ручьи стремительно освобождались от песка, нанесенного в их русло. Здоровая и счастливая жизнь опять вступала в свои права.

— Посмотрите, — сказал Ральф, — с какой поразительной быстротой прекрасная и богатая природа залечивает свои раны. Не кажется ли вам, что она как бы стыдится потерять время и всеми силами старается в несколько дней проделать работу целого года?

— И ей удается это, — заметила госпожа Дельмар. — Я помню прошлогодние бури: через месяц от них не оставалось и следа.

— То же бывает и с разбитым сердцем, — сказал я ей, — если счастье к нему возвращается, оно быстро расцветает и вновь обретает молодость.

Индиана протянула мне руку и посмотрела на господина Брауна с выражением бесконечной нежности и счастья.

Когда настала ночь и она ушла к себе в спальню, сэр Ральф, усадив меня рядом с собой на скамейке в саду, рассказал мне свою историю, начав ее с того места, где мы остановились в предыдущей главе.

Вдруг он умолк и, казалось, совсем забыл о моем присутствии.

Крайне заинтересованный всем услышанным, я решился прервать его размышления и задать ему последний вопрос.

Он вздрогнул, как человек, очнувшийся от сна, но затем, добродушно улыбнувшись, ответил:

— Мой юный друг, есть воспоминания, о которых не следует рассказывать, дабы не нарушать их святости. Скажу вам только одно — я тогда твердо решил умереть вместе с Индианой. Но, верно, небо не захотело принять от нас подобной жертвы. Врач, вероятно, сказал бы вам, что у меня закружилась голова и я пошел не по той тропинке. Но я не врач и предпочитаю думать, что ангел Авраама и Товия, этот прекрасный белоснежный ангел с голубыми глазами и золотым поясом, какого вы часто видели в ваших детских сновидениях, спустился на лунном луче и, паря в брызгах водопада, распростер свои серебристые крылья над моей нежной подругой. Единственное, о чем я могу сказать с уверенностью, это то, что луна совершенно скрылась за вершинами гор, а мирное журчание водопада не было потревожено ни единым зловещим звуком. Птицы, спавшие на скалах, встрепенулись, лишь когда белая полоса показалась на горизонте; и первый луч солнца, озаривший заросли померанцевых деревьев, застал меня на коленях, славящим бога.

Не думайте, однако, что я без колебаний принял неожиданное счастье, возрождавшее меня к новой жизни. Я даже боялся представить себе лучезарное будущее, которое ожидало меня; и когда Индиана открыла глаза и улыбнулась мне, я показал ей на водопад и стал говорить о смерти.

«Если вы не жалеете, что дожили до сегодняшнего утра, — сказал я, — то мы можем признаться друг другу, что вкусили счастье во всей его полноте и теперь нам тем более следует расстаться с жизнью, потому что завтра моя звезда может померкнуть. Кто знает, быть может, покинув эти места и выйдя из состояния безумного опьянения, в какое повергли меня мысли о любви и смерти, я вновь превращусь в того бесчувственного человека, которого вы презирали еще вчера. Не покраснеете ли вы за себя, если я опять стану таким, как прежде? Ах, Индиана, избавьте меня от этого ужасного горя, это было бы последним ударом судьбы».

«Разве вы сомневаетесь в своем сердце, Ральф? — спросила Индиана, и на лице ее появилось очаровательное выражение нежности и доверия. — Или мое сердце вам кажется недостаточно надежным?»

Сказать ли вам правду? Первые дни я не был счастлив. Я не сомневался в искренности Индианы, но будущее пугало меня. В продолжение тридцати лет я относился к себе с недоверием, и мне трудно было в один день свыкнуться с мыслью, что я могу нравиться и быть любимым. Минутами на меня нападали сомнения и страх; не раз я жалел о том, что не бросился в озеро в тот миг, когда одно слово Индианы даровало мне счастье.

У нее, по-видимому, тоже бывали такие минуты, когда грусть снова овладевала ею; она с трудом отучала себя от страданий, так как душа свыкается с горем, сживается с ним и очень медленно отрывается от него. Но я должен отдать справедливость этой, женщине: она никогда не пожалела о Реймоне, она забыла его настолько, что у нее не осталось к нему даже ненависти.

И вот, как это бывает при настоящей и глубокой любви, время не уменьшило нашей привязанности, а наоборот — укрепило и увеличило ее. С каждым днем наше чувство приобретало новую силу, потому что с каждым днем мы все больше уважали и ценили друг друга. Постепенно наши страхи исчезли, и, видя, как легко было рассеять все наши сомнения, мы с улыбкой признались, что виноваты оба, ибо были трусами и боялись своего счастья. И с этого времени мы спокойно наслаждаемся нашей любовью.

Ральф замолчал, и несколько мгновений мы оба сидели молча, погруженные в благоговейное раздумье.

— Не буду говорить вам о моем счастье, — снова начал он, сжимая мне руку. — Если есть страдания, о которых не говорят и которые окутывают душу как бы смертным саваном, существуют и радости, навсегда затаенные в человеческом сердце, потому что их нельзя выразить ни одним земным словом. Впрочем, если бы даже какой-нибудь ангел спустился с небес на эти цветущие ветви и рассказал вам о них, вы все равно не поняли бы его, молодой человек, так как жизненные бури и грозы еще не коснулись вас. Увы, душа, никогда не страдавшая, не может постичь счастья! Что же касается наших преступлений, — прибавил он с улыбкой, — то…

— О! — воскликнул я со слезами на глазах.

— Послушайте, — тотчас же перебил меня Ральф, — вы прожили с преступниками ущелья Берника очень недолго, но и одного часа вам было достаточно, чтобы узнать нашу жизнь. Все дни ее похожи один на другой, все они одинаково спокойны и прекрасны и протекают так же быстро, как чистые дни нашего детства. Каждый вечер мы благодарим небо и каждое утро молим его послать нам те же радости и горести, что и накануне. Большую часть нашего дохода мы тратим на выкуп больных негров. Это и есть главная причина всех тех недоброжелательных слухов, которые распускают про нас колонисты. Как жаль, что мы не настолько богаты, чтобы освободить всех, кто находится в рабстве! Наши слуги — это наши друзья: они разделяют наши радости, а мы заботимся об их нуждах. Так проходит наша жизнь — без горя, без сожалений. Мы редко говорим о прошлом и так ж редко о будущем. Мы вспоминаем прошлое без горечи смело смотрим вперед. Если нам на глаза навертываются иногда слезы, то ведь бывают слезы блаженства, и только тяжелое горе не знает их.

— Друг мой, — сказал я после продолжительного молчания, — если бы людские обвинения достигли вас, то ваше счастье было бы им достойным ответом.

— Вы еще молоды, — ответил он, — и для вас, чистого душой и не испорченного светом, наше счастье — лучшее доказательство нашей добродетели, но для людей оно — наше главное преступление. Поверьте мне: одиночество прекрасно, и о людях жалеть не стоит.

— Не все обвиняют вас, — заметил я, — но даже те, кто отдает вам должное, осуждают вас за презрение к общественному мнению и, признавая вашу добродетель, считают вас гордым и высокомерным.

— В этом упреке, — возразил Ральф, — больше гордыни, чем в моем предполагаемом презрении. Что касается общественного мнения, то, видя, кого оно превозносит, следовало бы протянуть руку тем, кого оно презирает. Говорят, что без людского уважения нельзя быть счастливым, — пусть тот, кто думает так, и хлопочет о нем. Я же лично искренне жалею тех, чье счастье зависит от каприза людской молвы.