— Ты читал Пруста? — спросила она, скептически взглянув на Криса.

— Я?

— Да, ты.

— Скорее нет, чем да, — смутился Крис. — Книги-то у меня есть, и я читал некоторые комментарии, но никак не удается найти столько свободного времени…

Пожалуй, о масштабе писательского дарования можно судить и по тому, как свободно оперируют идеями писателя даже те, кто до сих пор не удосужился прочитать его оригинальные труды. К сожалению, я тоже осилил не больше двадцати страниц, а взгляд, который Изабель бросила на Криса, говорил о том, что мне имеет смысл перевести разговор на другую тему или предложить отвезти ее домой.

Однако спустя несколько недель перед нами снова встал этот же вопрос. Мы с Изабель сидели в гостях у моего друга, на диване, обтянутом ярко-оранжевой тканью и вдобавок усыпанном разноцветными подушками. Я заметил, что одна из них, в чехле из пушистой синей фланели, особенно понравилась Изабель; она пару раз погладила подушку, а потом наклонилась, чтобы понюхать ее.

— Что это ты делаешь? — прошептал я, пока наш хозяин ушел на кухню за напитками.

— Забавно — когда я была маленькой, у меня была пижама из точно такой же ткани. Знаешь такие? Комбинезон на длинной молнии спереди, с подошвами из мягкого пластика, пришитыми прямо к материи. Даже цвет тот же самый. Знаешь, с этой пижамой связаны мои лучшие детские воспоминания. В ней было тепло, уютно, и в то же время ничто не стесняло движений. Помню, как меня купали, потом надевали на меня эту пижаму и я бродила в ней по дому, будто в маленьком скафандре. Мне почему-то вспоминается ясный вечер, когда весь дом пронизывают оранжевые лучи заходящего солнца. Мать укладывает нас с сестрой в постель, а отец как раз возвращается с работы. День уже позади, мама в хорошем настроении; она выпила стакан вина, выкурила сигарету, и была так ласкова с нами… Как ты думаешь, могу я спросить у твоего друга, где он купил это?

Я, возможно, лишь заглянул в сочинения Пруста, но зато проштудировал очень познавательную книгу о нем, написанную Сэмюэлем Беккеттом, и благодаря ней знал, что подобное неожиданное воспоминание, вызванное диванной подушкой, как раз в духе Пруста. Воспоминания по Прусту — это плодотворный, но биографически сложный метод оценки воскрешенного прошлого, тогда как произвольная память — самый распространенный, но непродуктивный способ. В этом я убедился, разговаривая с Изабель в кинотеатре, аккурат перед тем, как погас свет. Я спросил, где она проводила лето, когда была ребенком. "О, в Лозанне, в домике у озера, который принадлежал друзьям моих родителей. Хочешь еще попкорна?" — ответила она. Воспоминание не ожило, и потому послужило лишь прелюдией для смены темы; одним словом, оно напоминало скорее подогретое блюдо, чем кушанье, которое подают на стол прямо с огня.

Напротив, спонтанные воспоминания возникают не потому, что кто-то задал нам вопрос, а от случайного прикосновения к чему-то в настоящем — например, к прославленному пирожному "Мадлен" или к менее знаменитой синей фланели, — которое внезапно отбрасывает человека в объятья прошлого, столь же реального, как настоящее, и точно так же воспринимаемого всеми органами чувств. Мы не в силах предсказать, когда это случится, мы просто сталкивается с чем-то, что вдруг возвращает нас в давно потерянный мир.

Когда мы с Изабель снова пошли в бассейн, запах хлорки гораздо искуснее разбудил в ней воспоминания о летних каникулах, чем вопрос, заданный мною в кинотеатре. Во время третьего заплыва Изабель обрызгал какой-то ребенок, и, вытирая лицо, она пробормотала: "Господи, все как раньше". Я решил было, что она узнала в малыше отпрыска своих знакомых, но Изабель, продолжая плыть, заговорила о другом бассейне с хлорированной водой, где купалась в детстве. С его бортика можно было любоваться Французскими Альпами, отдельные вершины которых даже летом покрывал снег. Там она научилась плавать и торчала в воде так долго, что подушечки пальцев сморщивались, "словно руки рыбака", как говорила мать. В раздевалке, где водились пауки и осы, висели большие желтые полотенца. Изабель зажимала два угла полотенца пальцами ног, а другой конец поднимала над головой, так что получалось нечто вроде ширмы. Солнечный свет, пробиваясь сквозь материю, окутывал ее золотым маревом. А снаружи происходило что-то непонятное. Мать громко хохотала, взрослые говорили по-французски. Они не нравились Изабель, и она терпеть не могла, когда старший из мужчин называл ее "моя маленькая принцесса" и гладил по голове, передавая вторую порцию спагетти. Каждое лето, пять лет подряд, семья возвращалась в этот дом с бассейном — и, хотя Изабель давно забыла комнату, где она спала, и лица хозяев, запах хлорки муниципального бассейна перенес ее в атмосферу тех дней куда эффективнее, чем неуместный вопрос, который я задал неделей раньше.

Теперь я задумался о том, чтобы выстроить прошлое не по обычной хронологической шкале, а новым методом а-ля Пруст — следуя за запахами, звуками, прикосновениями и пейзажами, с которыми будут ассоциироваться те или иные события.

Правда, по сравнению с более традиционной хронологией этот метод имеет свои сложности. Вот, например, в каком виде он представляет жизненный путь Ницше:


1844 — рождается в Саксонии

1865 — попадет в бордель и убегает из него. Его друг, знаменитый индолог Дюссен, отмечает: "Mulierem nunquam attigit" ("Он никогда не прикасался к женщине").

— открывает для себя Шопенгауэра

1867 — поступает на военную службу

1869 — становится профессором Базельского университета

1872 — публикует "Рождение трагедии из духа музыки"

1876 — в Сорренто встречается с Вагнером

1879 — прекращает преподавательскую деятельность

1881 — останавливается в Сильс-Мария (Энгадин, Швейцария)

1882 — приходит к идее о "вечном возвращении"

— влюбляется в Лу Андреас-Саломэ

1883 — смерть Вагнера

— публикует "Так говорил Заратустра"

1889 — в Турине видит, как кучер бьет лошадь. Обнимает лошадь с криком: "Я понимаю тебя".

— лишается рассудка

1900 — умирает


Такое расположение событий соответствует постулату о линейности времени: одни воспоминания отстоят от настоящего дальше, чем другие. Но прустовский метод открывает нам, что временной интервал, отделяющий нас от события, не может характеризовать его субъективную удаленность. Возможно, в 1882 году Ницще, безнадежно влюбленный в Лу Андреас-Саломэ, гораздо чаще вспоминал 1865 год, когда он бежал из борделя, чем в 1872 году, когда он едва успел опубликовать "Рождение трагедии". Если воспоминание по яркости не уступает действительности, жизнь идет как бы параллельно, а не последовательно, и нам удается одновременно проживать два временных отрезка. Может быть, в 1889 году, обнимая лошадь, Ницше, которому вскоре предстояло сойти с ума, был так же возмущен жестоким обращением с этим животным, как в 1867 году, когда он испытал на себе жестокость армейских командиров.

Все это еще больше усложняет определение хронологической значимости события. Биографии полагаются на довольно грубые критерии — в них описание жизни строится на датах рождения, женитьбы, получения должности, убийства или военной кампании; однако, когда мы вспоминаем наше прошлое, в ход идут менее четкие ориентиры. Мы можем даже не вспоминать никаких событий, а просто погрузиться в давнишнее настроение, в некую атмосферу, не имеющую отношения к конкретной истории. Поэтому неудивительно, что нередко человек уходит мыслями в прошлое, но при этом уверяет нас, что ни о чем не думал.

Именно это сказала мне Изабель в четверг вечером, когда мы с ней сидели в кофейне на Фаррингдон-Роуд.[43] Мы оба были немногословны, поскольку устали от болтовни в офисе, но я решил, что ее затянувшееся молчание может быть признаком чего-то неладного, и полюбопытствовал, о чем она думает.

— Да так, ни о чем, — ответила она, просияв улыбкой.

— Ни о чем?

— Ну, знаешь, обо всем понемножку. А на самом деле — ни о чем.

— Интересно. Хочешь еще пирожное?

— Спасибо, я наелась.

Большую часть времени мы проводим, думая ни о чем. За исключением сна, это самое популярное занятие. Даже великие мужчины и женщины, о которых написано множество томов (Толстой, Флоренс Найтингейл,[44] Генрих IV), провели часть своей жизни, ни о чем не думая — сидя в поезде или на лошади, в зале заседаний или в ванной; позволяя мыслям свободно скользить, не останавливая их и не пытаясь достичь той пронзительной ясности, из которой рождаются крылатые фразы: "Ich bin ein Berliner"[45] или "Париж, возможно, все-таки стоит мессы".

Разговаривая с другими людьми, мы стараемся донести до них смысл наших слов, поведать о своих идеях, а потому не знакомим их с менее структурированными монологами, идущими в сознании. Даже персонажам беллетристики почти всегда недостает сложности мышления — писатель формирует их мысли из ментального теста, а затем вываливает на страницу, сопроводив кратким "он подумал" или "она подумала".

Когда Аните Брукнер[46] понадобилось показать читателям, что происходит в голове у Эдит, героини романа "Отель "У озера", она написала сцену неторопливого обдумывания:

"Компания женщин, — размышляла Эдит, — вот что толкает многих из нас к замужеству".

Как непохоже это на решение Джойса, который в последней главе "Улисса" тоже захотел показать нам, что происходит в сознании Молли (в монологе, из которого, как сказал Юнг Джойсу, он узнал о женской психологии гораздо больше, чем из всего прочитанного ранее, и который Набоков оценил как "entre nous soit dit", то есть слабейшую главу в книге"):


"…а от этого губы становятся бледные ну ладно теперь-то уж это брошено навсегда и при всей болтовне которую вокруг этого развели только в первый раз это все-таки что-то значит а потом обычное дело через минуту уже не помнишь почему нельзя поцеловать мужчину без того чтоб сперва обвенчаться с ним иногда вдруг захочешь просто безумно и с головы до ног всю охватит такое чудесное чувство тут уже ничего с собой не поделаешь хочу чтоб какой-нибудь мужчина меня обнял и целовал поцелуй не сравнить ни с чем проникает в самую душу долгий горячий лишает сил только ненавижу что надо исповедоваться…"[47]


Если кто-то считает Брукнер реалисткой, а Джойса — эксцентриком, это объясняется лишь тем, что, беседуя друг с другом в кофейнях, мы изъясняемся по-брукнеровски, а не по-джойсовски. Если бы я похлопал Эдит по плечу и спросил, о чем она думала, сидя в удобном кресле, она бы ответила: "Да так, размышляла о том, как женская компания побуждает многих из нас выходить замуж".

Но на самом деле Эдит не могла бы думать так четко и ясно; мысли ее торопливо бежали бы, смешиваясь и путаясь, совсем как у Молли Блум. Это ведь только общество заставляет нас приводить мысли в порядок, облекая их в слова, а не извергать из сознания бесформенное, лишенное синтаксиса тесто. Мы просто вынуждены формулировать мысли так, как нас научили в детстве, — создавать конструкции, состоящие из существительных, глаголов, определений и прочего, разделенные жирными точками. Общаясь с людьми, мы стараемся быть понятыми, и знаем, что имеем в виду, задолго до того, как это становится ясно остальным.

— Вот и я тебе ответила, как героиня новеллы, — фыркнула Изабель, а потом решила, что еще одно пирожное ей все-таки не помешает. — Но, о чем бы я не думала, — продолжила она уже более благодушно, вернувшись от стойки с ломтиком шоколадно-миндального рулета, — я, можно сказать, растворилась в своем чае.

— Видишь ли, ромашка всегда напоминает мне о детских болезнях, — объяснила она, помешивая остатки чая в чашке, украшенной логотипом Олимпиады-1984. — Моя мать считала ромашку чуть ли ни панацеей и каждый раз, когда кто-то из нас заболевал, сразу же говорила: "Сейчас заварю тебе ромашку, и ты мигом поправишься". Не знаю уж, какой врач ей это посоветовал, но она свято верила в силу этого средства. Если тебе давали ромашковый чай, это означало, что ты в самом деле нездоров. Так что я не думала ни о чем серьезном, просто витала в облаках.

Подобные же облака таились и в других ощущениях или напитках. Только что смолотые зерна кофе вызывали к жизни образ ее отца, каким она видела его в детстве, воскресным утром, когда он пил дымящийся эспрессо и уверял ее (убедившись, что жена не слышит), что ничего другого мужчина не может и желать. Он сидел в кухне с газетой в руках и был так весел, что Изабель, Люси и Пол, уже покончившие со своим завтраком, не спешили выходить из-за стола. Иногда он поднимал голову и подмигивал кому-то из них, а они хихикали и просили сделать так еще раз. А иногда он пел им что-нибудь и сажал кого-то на колени. "Вальс Матильды" у него получался очень хорошо, а вот "Джон Браун" — ужасно, так что они смеялись, затыкали уши пальцами и умоляли его замолчать.