— Поднимайся, шмакодявка, — сказала Изабель в домофон и нажала на кнопку, чтобы открыть дверь.

Мгновением позже высокая молодая женщина вошла в гостиную и обняла сестру с улыбкой, достаточно ослепительной, чтобы рассеять любое предубеждение, которое могло бы возникнуть при слове „шмакодявка“.

— Привет, — она протянула руку. — Счастлива с вами познакомиться.

— Не преувеличивай, — осадила ее Изабель, — ты с ним еще двух слов не сказала.

— Но мне и так все ясно. — Взгляд ее серо-зеленых глаз накрепко сцепился с моим.

— Хочешь выпить? — спросила Изабель.

— Благодарю. Джин с тоником будет очень кстати.

— Не говори глупостей. Еще три часа дня, и ты в Хаммерсмите, а не в Голливуде, — как заправская кокни, Изабель опять проглотила букву „е“ в слове „Хаммерсмит“.

— Ну, тогда стакан „перье“.

— Могу предложить только eau du robonet.[34]

— Тогда не беспокойся. А теперь, — повернулась ко мне Люси, — рассказывайте без утайки, чем вы занимаетесь в этой жизни? — И она коснулась моего колена, чтобы усилить эффект от этого вопроса. Как позднее рассказала мне Изабель, Люси особенно часто заглядывала к ней, когда знала, что у сестры в гостях мужчина.

— Что делаю я? — повторила Люси, когда я ответил ей тем же вопросом. — Ха, — рассмеялась она. — Ну, не знаю. Наверное, я студентка.

— Почему наверное, Люси? Ты — студентка, — вмешалась Изабель.

— Ну, это всего лишь мода, — сказала та, покусывая ноготь. — Не такая учеба, как у тебя или у отца с матерью.

— Это неважно, — не отступалась Изабель. — Учеба всегда идет на пользу.

— Наверное, да, — ответила Люси таким тоном, словно прежде эта мысль никогда не приходила ей в голову.

Как объяснила Изабель, Люси страдала от „типичной проблемы сэндвича“, будучи зажатой между старшей сестрой и младшим братом. Возможно, именно этим объяснялись некоторые невротические черты ее характера, полагала Изабель. Она чувствовала себя виноватой в том, что была верхней половинкой сэндвича, в котором Люси досталась незавидная роль начинки.

Люси недоставало уверенности в своих умственных способностях. Порой она так боялась, что разговор выйдет за пределы ее понимания, что предпочитала свести его к банальностям, например, дискуссию о политике премьер-министра — к его манере причесываться, обсуждение недавно опубликованного романа — к вопросу о том, сочетается ли цвет суперобложки с цветом глаз автора.

Ее отношение к Изабель колебалось между восхищением и ревностью. Теперь в это верилось с трудом, но в детстве она была тощим и некрасивым ребенком, так что более популярная старшая сестра полностью затмевала ее. Она старалась во всем подражать Изабель и сохранила эту привычку даже в том возрасте, когда место мальчишек заняли мужчины. К несчастью для Изабель, Люси недостаточно было иметь такого же бойфренда, как у нее; зачастую она желала заполучить именно бойфренда сестры, и с двумя мужчинами начала встречаться едва ли не сразу после того, как Изабель ставила точку в их отношениях.

В тех случаях, когда Люси выбирала мужчину не потому, что он был как-то связан с Изабель, она выискивала тех, кто не мог причинить ей ничего, кроме горя. Ее мазохизм заходил значительно дальше эмоционального зуда, который обычно стоит за этим термином, и включал ожоги от сигарет, побои и неспособность выносить даже ту степень доброты, которой довольствуется скотина на ферме. Миссис Роджерс знала, кого за это надо винить.

— Не удивительно, что она стала такой, учитывая, как ты относилась к ней, когда она была ребенком, — твердила она Изабель.

Но кто бы ни был в этом виноват, в характере Люси явно просматривались черты параноика, и Изабель была не в силах помочь ей.

— Ты думаешь, что я не умею работать как следует, — фыркнула она на Изабель в ответ на фразу о том, что трудно сосредоточиться на занятиях, когда на улице такая теплая погода.

— Я этого не говорила, — ответила Изабель. — Я знаю, как усердно ты занимаешься.

— А вот отцу, насколько мне известно, ты сказала другое. Я разговаривала с ним вчера.

— Это ты о чем?

— Ты сказала ему, что я тревожусь из-за экзаменов.

— Так ведь это правда.

— Но ты могла бы и не докладывать ему об этом.

— Я ничего не докладывала. Он просто спросил, как ты.

— Ну ладно, я просто не хочу, чтобы он думал, будто я бездельничаю.

— Он и не думает, он знает, что ты много занимаешься… уж точно больше, чем Пол.


Пол, их младший брат, любимец матери, получал от нее вдвое больше внимания (во-первых, как мальчик, и во-вторых, как последний ребенок), зато Люси, Изабель и мистер Роджерс его не жаловали.

Сестры превратили его детство в пыточную камеру испанской инквизиции. Однажды они уговорили его съесть головастика, посулив, что после этого перестанут издеваться над ним и станут ему друзьями. Отчаяние заставило мальчика проглотить извивающуюся тварь, которую Изабель купила в зоомагазине, но вскоре он понял, что его обманули, и с того самого дня ему было наплевать, дружат с ним или нет. Он все больше увлекался силовыми видами спорта и становился все задиристее; например, считал, что нет лучшего способа провести субботний вечер, чем выпить полдюжины кружек пива, а потом ввязаться в драку, поводом для которой служит гладиаторский (или философский) вопрос: „У тебя проблемы, приятель?“


— Вот я и думаю, что у нас самая обычная средне-паршивая семья, в которой все идет наперекосяк, — вздохнула Изабель, как только за сестрой закрылась дверь. Им так и не удалось выяснить, кто и что сказал мистеру Роджерсу. — Теперь, когда я больше не живу дома, я стараюсь думать об этом как можно меньше, но, полагаю, невозможно напрочь забыть то, что тебе довелось пережить. Ты постоянно носишь все это в себе: проблема, с которой сталкивались твои родители, так или иначе становится твоей проблемой. Маме портила жизнь ее мать, а она испортила жизнь мне, понимаешь? Все как у Ларкина.[35] Впрочем, что толку оглашать день стонами? Извини, я никудышная хозяйка. Хочешь печенья?

Традиционное генеалогические древо, появившееся в феодальные века, предназначалась для того, чтобы фиксировать родословные, даты рождения и смерти. Но неужели и в наш, более психологический век его главной мишенью осталась фактография? Слушая, как Изабель дает характеристики членам своей семьи, я думал: нельзя ли создать иную структуру, которая прослеживала бы, как из поколения в поколение передаются не земли, титулы и собственность, а особенности душевного склада? Короче говоря, не нарисовать ли древо семейной паршивости а-ля Ларкин?


1 — Д.Р:? — Д.С:? Прадедушка из Польши

2 — Д.Р.:? — Д.С.:? Девушка из Йоркшира

3 — Бабушка Властная Ненадежная

4 — Дедушка Мачо/Нетерпимый

5 — Генри Говард Алкоголик Бабник Тиран

6 — Кристина Депрессивная Подавленная Истеричная

7 — тетя Клара Маниакальная/Независимая Холодная

8 — Лавиния Говард Склонна обвинять других Комплекс жертвы

9 — Кристофер Роджерс Чувствительный/Слабохарактерный

10 — Джейнис Конформистка/Страдает фобиями

11 — Безумный дядя Склонен к депрессиям Поэт

12 — Пол Агрессивный Избалованный матерью Нелюбимый отцом/сестрами

13 — Люси Страдает от „проблемы сэндвича“ Мазохистка Не уверена в своем интеллекте

14 — Изабель „Мы можем заняться этим в другой раз. Ты уверен, что не хочешь что-нибудь съесть?“


Анализируя наследство, полученное от этой веселой компании, Изабель сомневалась — стоит ли ей воспринимать всё это сколько-нибудь серьезно? Когда слышишь о лишениях безработных, снижении уровня жизни и страданиях больных раком, собственные несчастья начинают казаться чем-то мещанским, неуместным — так что лучше уж вместо жалоб предложить гостю печенье (шоколадное или овсяное).

Поэтому, как только мы закончили работу над наброском древа семейной паршивости, Изабель переключилась на другую тему — о том, как глупо со стороны взрослых лелеять свои детские обиды.

— В конце концов, мои родители старались делать все для своих детей, и то же самое можно сказать о дедушках и бабушках. А раз так, то какой смысл убивать время, терзаясь по поводу того, что случилось с тобой в два года?

Однако несколько недель спустя Изабель вновь оказалась в родительском доме, где праздновали день рождения Люси, и ситуация несколько осложнилась.

— Надеюсь, я тебя не разбудила? — спросила она, позвонив мне на следующее утро.

— Нет, — ответил я. — Уже орудую утюгом.

— В субботу, в половине десятого утра?

— Я понимаю, звучит дико, но я просто не мог уснуть. Гладить я терпеть не могу, вот и решил поскорей с этим разделаться. Тут всего-то пять рубашек.

— Слушай, а я обожаю гладить. Если хочешь, могу помочь, но тогда с тебя приличный обед, идет?

— Договорились.

— Вот и отлично.

— Как прошел день рождения?

— Ужасно, — ответила Изабель, но тут же спохватилась, совсем как гость, который опасается, что его анекдот не понравится остальным, а потому начинает со слов: „Собственно, очень смешным его не назовешь“. — Я просто разозлилась на мать, довольно глупо с моей стороны.

В конце вечера миссис Роджерс со смехом напомнила всем, как горевала Изабель много-много лет тому назад, когда мать выкинула вонючее старое одеяльце, под которым спал ее плюшевый медвежонок.

— Что же странного в том, что я горевала? — спросила Изабель.

— Ну конечно, ты вела себя нелепо. Несколько недель ходила с траурным видом. Я даже сейчас не знаю, простила ли ты меня.

Рассказывая мне об этом, Изабель криво усмехнулась: „А знаешь, как это ни смешно, но в каком-то смысле я так и не простила старую ведьму. Где-то внутри меня сегодняшней, которой уже двадцать восемь, есть „я шестилетняя“, и эта маленькая особа до сих пор злится на мать за то, что она тогда сделала“.

По сравнению с обидами, которые наносят друг другу взрослые, детские страдания Изабель выглядят сущим пустяком. Но с точки зрения ребенка, это была настоящая трагедия, отголоски которой слышались даже через много лет. Если тебе шесть лет, невозможно относиться к потере старого одеяльца так благоразумно, как если бы тебе было уже шестьдесят.

Еще Изабель рассказала мне, как однажды, вернувшись из детского сада, с гордостью показала матери нарисованный домик, а та довела ее до слез, ехидно спросив: „Куда годится домик, в котором забыли сделать дверь? Как, по-твоему, в него будут входить люди?“

Разве такая микроскопическая доза критики стоит того, чтобы из-за нее рыдать? Но для шестилетней Изабель это была не просто критика, а символ вечного пренебрежения ко всему, во что она вкладывала душу.

Можно представить себе, каким прочной защитной оболочкой обросла с тех пор чувствительная натура Изабель, если теперь она спокойно выдерживает куда более бурные ссоры с матерью, способна ввязаться в словесную перепалку с лондонским таксистом, а если ее обзывают шлюхой, отвечает не менее хлестким эпитетом — и при этом ухитряется сохранить лицо. И все-таки под этим неуязвимым панцирем до сих пор саднят шрамы от давнишних обид — смехотворных, если смотреть с высоты прожитых лет, но весьма серьезных, когда речь идет не о толстокожем взрослом, а о ранимом ребенке.

Поэтому, хотя Изабель была за многое благодарна своим родителям и искренне старалась не преувеличивать значение детских обид, ее впечатлений оказалось достаточно, чтобы составить список под сакраментальным заголовком:


ЧЕГО Я НИКОГДА НЕ БУДУ ДЕЛАТЬ СО СВОИМИ ДЕТЬМИ


1) — Я никогда не стану заставлять их есть переваренную брокколи, — сказала Изабель чуть позже тем же утром, натягивая рукав далеко не новой белой рубашки, прежде чем пройтись по ней утюгом.

— Что ты хочешь этим сказать?

— В детстве мать только и делала, что заставляла меня есть всякие противные овощи. А еще стращала историями о голодающих китайских детях, которые, по ее словам, вели бы себя за столом куда лучше, чем я. Однажды она сказала, что нашла милую девочку-китаянку, Ханьши, которая ест все, что ей дают, и что собирается обменять меня на нее, как только будут готовы документы на удочерение. Я разревелась — ведь в глубине души я всегда боялась, что делаю мать несчастной. Она сто раз говорила нам с Люси, что, если бы не мы, защитила бы докторскую диссертацию и теперь вела бы на радио передачи по искусствоведению. Не хочу, чтобы однажды мой пятнадцатилетний ребенок повернулся ко мне и фыркнул: „Я не просил, чтобы ты меня рожала!“

— Ты ей так сказала?

— Я знаю, что это банально, но иногда просто не знаешь, куда деваться…