Небанум отпер загон, и они вошли. Зажав маленькую газель между коленями, он открыл ей рот.

Хатшепсут, от усердия высунув язык, поднесла тяжелый кувшин к самой мордочке вырывающейся газели и начала лить. Краем глаза она видела, как Неферу повернулась и пошла к выходу. «Противная Неферу! – подумала она. – Испортила такой чудесный день!» Ее рука дрогнула, и молоко тут же потекло у нее по груди и животу, собираясь в лужицу вокруг босых пальцев.

Небанум забрал у нее кувшин, который она держала теперь на вытянутых руках, а маленькая газель, облизываясь и косясь на них сонным глазом, заковыляла в угол загона.

– Спасибо, Небанум. Не так это легко, как кажется, правда? Завтра я приду опять и попробую еще раз. До свидания.

Губы старика дрогнули, и он склонился еще ниже, чем раньше.

– До свидания, ваше высочество. Для меня всегда большое удовольствие видеть вас здесь.

– А для кого нет? – бросила она через плечо и побежала к выходу. С Неферу она поравнялась, когда та уже выходила из ворот. Хатшепсут порывисто схватила ее за руку:

– Не сердись на меня, Неферу. Я тебя чем-то расстроила?

– Нет. – Рука старшей девочки обвила худенькие плечики младшей. – Кто станет на тебя сердиться? Ты такая хорошенькая, умная и добрая. Никто не испытывает к тебе неприязни, Хатшепсут, никто, включая меня.

– Как это? Я не понимаю тебя, Неферу-хебит. Я тебя люблю. А ты меня разве не любишь?

Неферу потянула ее за собой под деревья, оставив слуг ждать на тропе.

– Я тоже тебя люблю. Просто в последнее время… Ох, и зачем я тебе все это рассказываю… Ты еще слишком мала, чтобы понять. Но все же мне надо с кем-то поговорить.

– У тебя есть тайна, Неферу? – воскликнула Хатшепсут. – Есть! Есть! Ты влюбилась? Ой, пожалуйста, расскажи!

Она потянула Неферу за руку, и девочки вместе опустились на прохладную траву.

– Ты поэтому плакала? У тебя глаза до сих пор опухшие.

– Откуда тебе знать, как это бывает? – медленно сказала Неферу, выдернув травинку и принявшись водить ею по ладони. – Ведь твоя жизнь будет легка, как одна бесконечная забава. Когда ты подрастешь, то сможешь выйти замуж за кого захочешь и жить там, где захочешь, – в провинциях, в номах, в горах. Ты будешь свободна, сможешь путешествовать или сидеть дома; будешь делать все, что заблагорассудится твоему мужу или тебе, вы будете радоваться детям. А я…

Она отбросила стебелек прочь и, сцепив вместе пальцы, прислонилась к древесному стволу. От эмоционального напряжения, которое она испытывала, ее лицо, и без того нездорового оттенка, стало еще желтее, а мышцы на шее напряглись, точно завязанные узлами веревки. Любой, кто увидел бы ее сейчас, не нашел бы в ней ничего царственного или величественного. То немногое, что в ней было красивого, – изящные руки, тонкий нос, длинные черные волосы – как-то стушевалось под грузом несчастья, которое делало ее похожей на обмякший в отсутствии ветра белый парус.

– Меня берегут, – продолжала она безжизненно, – кормят изысканными яствами, одевают в тончайший лен. Драгоценностей в моих сундуках и шкатулках – что гальки на морском берегу, рабы и знать падают передо мной ниц с утра до вечера. Целыми днями я только и вижу что их затылки. Когда я встаю с постели, меня одевают; когда я голодна, меня кормят; стоит мне устать, и дюжина рук тянется к пологу моего ложа, чтобы откинуть его. Даже в храме, когда я молюсь и трясу систрум[1], меня не оставляют в покое. – Она устало мотнула головой, ее волосы в беспорядке рассыпались по плечам. – Я не хочу быть великой царственной женой. Не хочу выходить за глупого, благонамеренного Тутмоса. Я хочу только покоя, Хатшепсут, чтобы жить так, как мне нравится.

Она закрыла глаза и умолкла. Хатшепсут робко протянула руку и погладила сестру по плечу. Девочки взялись за руки и просидели так до тех пор, пока солнце не начало клониться к закату, чуть заметно удлинив тени. Наконец Неферу пошевелилась.

– Я видела сон, – прошептала она, – страшный сон. Он снится мне почти каждый раз, стоит закрыть глаза. Вот почему сегодня я не вернулась после занятий в свои покои, а вышла сюда, в сад, легла под дерево и лежала до тех пор, пока мои глаза не начали гореть от усталости, а мир вокруг не сделался таким же нереальным, как во сне. Мне снится… мне снится, что я умерла и мой Ка[2] стоит в громадном темном зале, где пахнет гниющей плотью. Там очень холодно. В конце зала есть дверь, сквозь нее внутрь льется свет, милый, яркий, теплый солнечный свет. Я знаю, что за дверью ждет меня Осирис. Но там, где мойка, есть только темнота, запах и ужасное отчаяние, потому что между дверью и мной стоят весы, а за ними – Анубис.

– Но почему ты боишься Анубиса, Неферу? Ведь он всего лишь следит за тем, чтобы чаши весов оставались в равновесии.

– Да, знаю. Всю свою жизнь я старалась поступать по правде, чтобы, когда мое сердце ляжет на весы, мне нечего было бояться. Но в этом сне все по-другому. – Она встала на колени, ее руки задрожали, она опустила их на плечи Хатшепсут. – Я приближаюсь к богу. У него на ладони лежит что-то, оно вздрагивает и пульсирует. Я знаю, что это мое сердце. На одной чаше весов лежит перо Маат[3], такое прекрасное. Анубис наклоняет голову, кладет мое сердце на другую чашу, и та начинает опускаться. Я застываю. Чаша с моим сердцем опускается все ниже, ниже, и наконец в полной тишине раздается глухой стук – это донышко чаши ударяется о крышку стола. Тогда я понимаю, что со мной все кончено, что никогда уже мне не пройти по ледяному полу этого зала навстречу сияющему Осирису, но ни один звук не срывается с моих губ – по крайней мере, до тех пор, пока бог не поднимает голову и его взгляд не устремляется на меня.

Хатшепсут вдруг захотелось вскочить и убежать далеко-далеко, чтобы не слышать, чем кончится этот ужасный сон. От страха она заерзала, но пальцы Неферу только крепче впились ей в плечи, а лихорадочный взгляд сестры, казалось, должен был вот-вот прожечь ее насквозь.

– И знаешь что, Хатшепсут? Он смотрит на меня, но вовсе не влажными глазами шакала, нет. Ибо это ты обрекаешь меня на вечную погибель, Хатшепсут. Ты в одеянии бога, но с лицом ребенка. Это так страшно, что лучше бы Анубис повернул ко мне свою песью морду, оскалил зубы и зарычал. Я кричу, но твое лицо не меняется. Твои глаза так же мертвы и холодны, как тот ветер, что носится по проклятому дворцу смерти. Я все кричу и кричу, пока наконец не просыпаюсь с колотящимся сердцем от собственного крика.

Ее голос опять опустился до шепота, и она заключила испуганную, недоумевающую сестренку в объятия.

Прижатая к груди Неферу, Хатшепсут слышала неровный стук ее сердца. Надежность и веселье, которые были в мире всего несколько минут назад, вдруг покинули его. Впервые в жизни она задумалась о безднах неизвестности, скрывающихся за улыбками друзей, тех, кому она привыкла доверять. У нее возникло такое ощущение, будто она стоит во сне Неферу-хебит, только по другую сторону двери, там, где благодать Осириса, и оглядывается на сумеречные тени зала суда. Она вырвалась из объятий сестры, поднялась на ноги и стала отряхивать травинки, прилипшие к потекам молока на юбке.

– Ты права, Неферу-хебит. Я не понимаю. Ты пугаешь меня, и мне это не нравится. Почему бы тебе просто не послать за лекарями?

– Я это уже сделала. Они кивают, улыбаются и говорят, что мне надо подождать, что молодых девушек в моем возрасте часто посещают странные видения. А жрецы! Больше жертвоприношений – вот и весь их совет. Только Амон-Ра в силах избавить тебя от всех страхов, говорят они. И вот я приношу жертвы и молюсь, но по-прежнему вижу сон.

Неферу тоже поднялась, Хатшепсут прильнула к ее руке, и они вместе вернулись на тропу.

– А маме или отцу ты говорила?» ¦

– Мама только улыбнется и предложит мне еще одно ожерелье в подарок. А отец, как ты знаешь, раздражается, когда видит меня слишком долго. Нет, думаю, придется мне смириться и подождать, не пройдет ли все со временем, само по себе. Прости, что я тебя расстроила. У меня много знакомых, малышка, но совсем нет друзей. Мне часто кажется, что на свете нет ни одного человека, которого интересовало бы, кто я такая на самом деле. По крайней мере, отец мной точно не интересуется, а если не он, то кто же? Ибо он и есть весь свет, разве не так?

Хатшепсут вздохнула. Она уже перестала понимать ход мыслей сестры.

– Неферу, а тебе придется выйти замуж за Тутмоса? Неферу устало пожала плечами:

– Думаю, этого ты тоже пока не поймешь, а я так устала, что у меня нет сил объяснять. Спроси фараона, когда его увидишь, – ответила она мрачновато.

Прогулка закончилась в молчании. Когда они вошли в залитый солнцем зал, за которым начиналась женская половина, Неферу остановилась и мягко высвободила свою руку.

– Теперь иди к Нозме, и пусть она тебя еще раз искупает. А то подумает кто-нибудь, что во дворец оборванка с улицы забралась.

Она невесело рассмеялась.

– И я пойду к себе, подумаю, что надеть сегодня вечером. Вы тоже можете идти, – обратилась она к двум усталым слугам, которые следовали за ними. – Царской кормилице доложите позже.

Она рассеянно погладила Хатшепсут по голове и, позванивая браслетами, удалилась.

В детскую Хатшепсут вошла в подавленном состоянии духа. Как все было просто и весело, когда они с Неферу были маленькие и вместе носились и проказничали день за днем. А теперь ей только и остается, что радоваться обществу детей знати, с которыми она встречается в школе по утрам, да наблюдать, как с каждым днем взрослеет и отдаляется от нее Неферу-хебит. Между ними и так уже образовалась пропасть. После того как над Неферу был совершен несложный, освященный временем ритуал, который символизировал ее вхождение в таинственное и наполняющее трепетом состояние женственности, девушку перевели в северное крыло дворца, где у нее были собственный сад с прудом, рабы, советники и придворные, объявлявшие ее волю, и даже персональный жрец, приносивший жертвы от ее имени. Хатшепсут видела, как из нежной, беззаботной девочки ее сестра превратилась в неприступную замкнутую даму, которая повсюду появлялась в сопровождении болтливой, вечно кланяющейся свиты, оставаясь неизменно холодной и отстраненной.

«Ни за что не стану такой, – клятвенно пообещала самой себе Хатшепсут, шагнув на порог детской, куда ей навстречу кинулась из своей комнаты Нозме. – Я останусь веселой, буду видеть приятные сны и любить животных. Бедная Неферу».

Хатшепсут было не по себе, и потому она сначала не обратила внимания на Нозме, которая, едва завидев, во что превратилась вторая за день юбка, тут же пронзительно завопила. Задумавшись о сне Неферу, она помрачнела словно туча. Но ворчание няньки сделало свое дело, пробудив в девочке неведомое прежде упрямство.

– Замолчи, Нозме, – сказала она. – Сними с меня эту юбку, расчеши мне локон, побрей голову, и вообще – замолчи.

Результат превзошел все ожидания. Никаких воплей, никакого возмущения. Женщина потрясение умолкла, застыв с поднятыми руками и сжатым, точно капкан, ртом, но уже через мгновение склонила голову и отвернулась.

– Да, ваше высочество, – произнесла она, поняв, что последний царский птенец пробует крылья, пока еще пугаясь собственной смелости, а значит, ее дни в роли царской кормилицы сочтены.


Солнце наконец заходило. Путешествие Ра близилось к концу, огненно-красный след его раскаленной барки уже тянулся над царскими садами, когда Хатшепсут отправилась приветствовать отца. Великий Гор сидел, задумавшись, в кресле, его живот нависал над изукрашенным драгоценными камнями поясом. Выпуклая, точно бочонок, грудь горела золотом, а над массивной головой пламенел в косых лучах небесного отца вздыбленный символ царской власти.

Тутмос I старел. Ему уже перевалило за шестьдесят, но он по-прежнему производил впечатление человека, обладающего непомерной бычьей силой и упорством, за что и получил от предшественника крюк и плеть, при помощи которых потопил в крови последние притязания гиксосов на владычество. Простой народ Египта любил Тутмоса без меры, видя в нем истинного бога свободы и отмщения, при котором граница страны стала существовать на деле, а не только на словах. Его военные кампании были тактически безупречны, они принесли богатую добычу жрецам и народу и, что еще важнее, обеспечили безопасность землепашцам и ремесленникам, которые отныне могли спокойно заниматься своим делом. В свое время он был генералом армии фараона Аменхотепа, который обошел родных сыновей и возложил двойной венец на голову Тутмоса. Не знал Тутмос и жалости. Ради того, чтобы жениться на дочери Аменхотепа, Ахмес, и тем самым узаконить свое право на престол, он оставил жену. Оба его сына от первого брака, теперь уже взрослые мужчины, закаленные в боях ветераны, служили в армии отца, охраняя границы его царства. Пожалуй, ни один фараон не пользовался такой безграничной властью и любовью подданных, как Тутмос, но привычка повелевать не смягчила его характер. Его воля была по-прежнему тверда и неколебима, как гранитная плита, под ее защитой страна сначала зализывала раны, а теперь жила и процветала.