– Я могу умереть, – рассуждал я, – я даже должен умереть после такого стыда и страдания, но я перенесу тысячу смертей и все-таки не смогу забыть неблагодарную Манон.

Отец, дивился, видя, что я постоянно грущу так сильно. Он знал, что у меня есть правила чести, и не мог сомневаться, что ее измена заставила меня презирать ее, а потому вообразил себе, что мое постоянство не столько в зависимости от, этой именно страсти, сколько от склонности к женщинам вообще. Он так укрепился в этой мысли, что, не совещаясь ни с кем, кроме своей нежной привязанности ко мне, высказался однажды откровенно.

Кавалер, – сказал он мне, – у меня до сих пор было намерение, чтоб ты носил Мальтийский крест, но я вижу, что твои склонности направлены совсем в другую сторону. Ты любишь хорошеньких; я готов сыскать такую, которая тебе понравится. Объясни мне прямо, что ты об этом думаешь.

Я ему отвечал, что для меня впредь не будет существовать различия между женщинами, и что после случившегося со мною несчастия, я буду презирать их всех равно.

Я найду тебе такую, – улыбаясь, заговорил отец, – что будет походить на Манон, но будет вернее ее.

Ах, если вы сколько-нибудь желаете мне добра, – отвечал я ему, – то возвратите мне ее. Поверьте, дорогой батюшка, что она не изменяла мне; она неспособная на такую черную и жестокую низость. Коварный Б. обманывает всех, – вас, ее и меня. Если б вы знали, как она нежна и искренна; если б вы ее знали, вы полюбили бы ее.

Вы ребенок, – возразил мой отец. – Как можете вы быть до такой степени слепы после того, что я рассказал о ней? Она сама предала вас вашему брату. Вы должны забыть самое ее имя и воспользоваться, если вы благоразумны той снисходительностью, которую я вам оказываю.

Я весьма ясно сознавал, что он прав. Я заступился за неверную вследствие невольного побуждения.

Ах, – заговорил я после минутного молчания, – вполне правда, что я несчастная жертва самого гнусного коварства. Да, – продолжал я, – плача с досады, – я теперь вижу, что я еще ребенок. Им не трудно было обмануть мою доверчивость. Но я знаю, чем отомстить им.

Отец пожелал узнать, что же я намереваюсь сделать.

– Я отправлюсь в Париж, – сказал я, – я подожгу дом г. де-В. и сожгу его живого вместе с коварной Манон.

Отец рассмеялся над этой вспышкой, и она была причиной, что меня стали строже держать в заключении.

Я провел в нем целые полгода, причем в первый месяц мое расположение почти не изменялось. Все мои чувства были поочередной сменой ненависти и любви, надежды и отчаяния, смотря по тому, в каком виде представлялась мне Манон. То я видел в ней самую достойную любви девушку и томился желанием увидеть ее; то я видел в ней низкую и коварную любовницу и давал тысячи клятв, что отыщу ее только для того, чтоб наказать.

Мне давали книги, которые несколько успокоили мою душу. Я перечел всех любимых авторов; я приобрел новые сведения; у меня вновь пробудилась жажда знаний; вы увидите, как она пригодилась мне впоследствии.

То, чему меня научила любовь, дало мне возможность уяснить множество мест в Горации и Вергилии, которые раньше казались мне непонятными. Я написал любовный комментарии на четвертую книгу Энеиды; я его предполагаю обнародовать, и льщу себя надеждой, что публика останется им довольна.

Ах! – говорил я, составляя его, – верной Дидоне нужен был человек с таким же верным сердцем, как у меня.

Однажды Тибергий посетил меня во время моего заключения. Я изумился тому восторгу, с которым он меня обнял. У меня еще не было таких доказательств его привязанность, которые заставляли бы меня смотреть на него иначе, чем, на простого школьного товарища, чем на друга, какими бывают в юности однолетки. За пять или за шесть месяцев, что мы не видались, он так изменился и возмужал, что и его наружность, и тон его речей внушили мне уважение. Он говорил со мною скорей как благоразумный советчику чем как друг но училищу. Он сокрушался о заблуждении, в которое я впал; он поздравлял меня с наступившим выздоровлением; наконец, он увещевал меня воспользоваться этой ошибкой молодости, чтоб правильно взглянуть на суетность наслаждений.

Я посмотрел на него с удивлением. Он заметим это.

Милый мой кавалер, – сказал он мне, – я не говорю вам ничего, что не было бы основательно и верно, и в чем бы я не убедился при помощи строгого рассмотрения. У меня была такая же склонность к сладострастию, как и у вас; но Небо одарило меня в то же время стремлением к добродетели. Мой ум помог мне сравнить плоды того и другого, и я невдолге открыл разницу между ними. На подмогу моим размышлениям пришла помощь свыше. Я почувствовал такое презрение к миру, с которым ничто не может сравниться. Знаете ли, что меня в нем удерживает, прибавил он, – и что препятствует мне удалиться в уединение? Единственно нежная дружба, которую я питаю к вам. Я знаю превосходство вашего сердца и ума; нет такого добра, к которому вы не были бы способны. Яд наслаждения заставил вас сбиться с пути. Какая потеря для добродетели! Ваше бегство из Амьена причинило мне столько горя, что я с тех пор не испытал и минутного удовольствия. Судите сами по тем попыткам, которые оно заставило меня сделать.

Он мне рассказал, что, заметив, что я обманул его и уехал со своей возлюбленной, он погнался за нами верхом, но у нас было четыре или пять часов, впереди, и ему невозможно было догнать нас; что, тем не менее, он прибыл в Сен-Дени полчаса спустя после моего отъезда; что, будучи уверен, что я остался в Париже, он прожил там шесть недель, безуспешно меня разыскивая; что он ходил всюду, где надеялся, что может меня встретить, и что однажды он, наконец, узнал в театре мою любовницу; она была там в таком блестящем, сборе; что он подумал, что она обязана своим богатством новому любовнику; он следовал до самого дома за ее каретой и узнал от одного слуги, что она на содержании у г. де-Б.

– Я не довольствовался этим, – продолжал он; – я воротился туда на следующий день, чтоб узнать от нее самом, что сталось с вами. Она мигом ушла, только я заговорил о вас, и я принужден был вернуться в провинцию, не узнав ничего более. Тут я услышал о том, что с вами случилось и в какое отчаяние это повергло вас; но я не желал видеть вас до тех пор, пока не узнаю, что вы несколько успокоились.

– Итак, вы видели Манон? – со вздохом отвечал я ему. – Ах, вы счастливее меня; я осужден на то, чтоб больше никогда ее не видеть.

Он стал упрекать меня за этот вздох, доказывавший, что я все еще чувствую к ней слабость. Она, так откровенно хвалила, доброту моего характера и мои склонности, что с первого свидания породил во мне сильное желание отказаться, подобно ему, от всех мирских удовольствий и вступить в духовное звание.

Мне так понравилась эта мысль, что, оставшись один, я ни о чем ином уже и не думал. Я вспомнил слова господина амьенского епископа, который давали, мне подобный же свет, и о тех, предсказаниях счастья, которое он сулил мне, если я отдамся этому делу. В мои размышления входило также и благочестивое настроение.

Я стану жить умно и по-христиански, – говорил я, – я посвящу себя науке и религии, а это воспрепятствует мне думать об опасных любовных наслаждениях. Я стану презирать то, чем восхищается большинство людей; я чувствую, что сердце мое не пожелает ничего, кроме того, что оно уважает, а потому у меня будет немного как беспокойств, так и желаний.

Таким образом, я составил заранее систему тихой и уединенной жизни. Ее принадлежностью были: уединенный домик с леском и ручьем вкусной воды в конце сада, библиотека, составленная из избранных книг; несколько добродетельных и здравомыслящих друзей; хороший стол, но простой и умеренный. К этому я прибавлял переписку с другом, живущим в Париже; он станет сообщать мне об общественным новостях, не столько ради удовлетворения моего любопытства, сколько для того, чтоб я мог поразвлечься рассказом о глупых человеческих суетностях.

– И разве я не буду счастлив? – прибавлял я, – разве не все мои желания будут выполнены?

Несомненно, эти предположения сильно льстили моим склонностям. Но в конце такого мудрого распорядка дел, я чувствовал, что сердце мое ждало еще чего-то, и что для того, чтоб я ничего уж больше не желал в этом прелестном уединении, необходимо, чтоб со мной была Манон.

Между тем Тибергий продолжал часто навещать меня, чтоб укрепить меня во внушенном им намерении, и я, наконец, воспользовался случаем, и открылся во всем отцу. Он объявил мне, что ничего больше не желает, как того, чтоб дети были свободны в выборе своих занятий, и что, как бы я ни пожелал распорядиться собою, он сохранит за собою только право помогать мне советами. И он дал мне весьма благоразумные советы, которые клонились не столько к тому, чтоб отвлечь меня от моего намерения, сколько к тому, чтоб я сознательно взялся за его исполнение.

Приближалось начало учебного года. Я условился с Тибергием поступить вместе в семинарию святого Сульпиция; он ради окончания богословского образования, а я ради его начала. Его достоинства были известны местному епископу, и он получил от этого прелата значительную бенефицию.

Мой отец, полагая, что я вполне излечился от страсти, не делал никаких затруднений. Мы приехали в Париж. Мальтийский крест был заменен духовной одеждой, и я стал называться не кавалером, а аббатом де-Грие. Я принялся за занятия с таким прилежанием, что менее чем в месяц сделал чрезвычайные успехи. Я занимался отчасти и ночью, а днем не терял ни минуты. Слава обо мне так принеслась, что меня уже стали поздравлять с отличиями, которых я не мог не получить; без моей просьбы имя мое было занесено в список бенефиций. Но я не пренебрегал и благочестием; я ревностно предавался всем духовным упражнениям. Тибергий пыль в восторге от того, что считал своим созданием, и я видел, как он несколько раз проливал слезы, восхваляя то, что он звал моим «обращением».

Меня никогда не удивляло то, что человеческие решения подвержены изменениям; одна страсть порождает их, другая может их разрушить; но когда я подумаю о святости намерения, приведшего меня в семинарию святого Сульпиция, о той внутренней радости, которую небо дало мне вкусить при его исполнении, – то ужасаюсь той легкости, с какою я мог изменить ему. Если правда, что небесная помощь в каждое мгновение равна силе страсти, то пусть же объяснят мне, вследствие какого гибельного влияния вы сразу отвлекаетесь далеко от долга, не находя в себе возможности ни для малейшего сопротивления и не чувствуя ни малейшего угрызения совести.

Я считал себя вполне; освобожденным от любовных слабостей. Мне казалось, что я предпочту чтение страницы св. Августина, или четверть часа христианского размышления всем чувственным наслаждениям, не исключая и тех, которые мне могла бы предложить Манон. И, однако, в одно несчастное мгновение, я вновь упал в пропасть, и мое падение было тем неисправимее, что я сразу очутился на той же глубине падения, от которой избавился, а новые распутства, в которые я впал, увлекли меня еще более в бездну.

Я прожил около года в Париже, не наводя справок о Манон. Вначале мне дорого стоило такое насилие над собою; но постоянные советы Тибергия и мои собственные размышления помогли мне; одержать победу. Последние месяцы прошли так спокойно, что я полагал, будто навеки забыл об этом прелестном и коварном создании. Пришло время, когда я должен был, подвергнуться публичному испытанно в Богословской школе; я просил нескольких значительных лиц почтить его своим присутствием. Мое имя стало столь известно во всех частях Парижа, что дошло до слуха моей неверной. Благодаря званию аббата, она не знала, точно ли это я; но остаток любопытства, или быть может известное раскаяние в том, что она изменила мне (я никогда не мог решить, какое именно из этих двух чувств) заставило ее заинтересоваться именем, схожим с моим; она вместе с некоторыми другими дамами явилась в Сорбонну. Она присутствовала при моем испытании и, без сомнения, ей не трудно было узнать меня.

Я и не подозревал этого посещения. Как известно, в подобных учреждениях для дам имеются особые помещения, где их невидно за решетками. Я возвратился в семинарию святого Сульпиция, покрытый славой и обремененный похвалами. Через минуту после моего возвращения мне доложили, что меня желает видеть дама. Я тотчас же отправился в приемную. Боже, какое неожиданное явление! я увидел Манон. То была она, но еще привлекательнее, еще более блестящая, чем я ее видел; ей шел восемнадцатый год; ее прелести превосходили всякое описание; у нее было такое тонкое, такое нежное, такое манящее лицо: вся ее фигура показалась мне очаровательной.

При виде ее я был поражен изумлением и, не догадываясь о цели ее посещения, с опущенными глазами и тропотом, ждал он объяснения. Несколько мгновений она была смущена так же, как я; но видя, что мое молчание длится, она заслонила руками глаза, чтоб скрыть слезы. Робким голосом она сказала мне, что знает, что ее неверность заслуживает ненависти, но что если правда, что я чувствовал когда либо к ней нежность, то было слишком жестоко в течение двух лет не известить ее о моей участи и еще более жестоко не сказать ей теперь ни слова, видя в каком положении она стоит передо мною. Я не сумею изъяснить, с какой: душевной тревогою слушал я ее.