Фату-гей хорошо знала, как смягчить своего возлюбленного кошачьими ласками: она умела так нежно обвивать его своими черными руками в серебряных браслетах, прекрасными точеными руками; умела так горячо прижиматься тонкой шейкой к красному сукну его куртки, возбуждая в нем пламенные желания, что заставляла все ей прощать…

И спаги дал увлечь себя на софу, отложив на завтра поиски денег, которых очень ждали там, в своем домике, его старики.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Прошло три года с тех пор, как Жан Пейраль впервые ступил на эту африканскую землю, и за время его пребывания здесь в нем произошла громадная перемена. Он прошел через несколько этапов нравственного падения. Среда, климат, природа последовательно оказывали свое расслабляющее влияние на его юную голову; он чувствовал, как постепенно скатывается вниз по какой-то неведомой ему наклонной плоскости, и вот теперь оказался возлюбленным Фату-гей, чернокожей молодой девушки из племени кассонкэ, околдовавшей его каким-то нечистым чувственным соблазном, какими-то магическими чарами.

Прошлое Жана было несложно. В двадцать лет жребий оторвал его от горько плакавшей матери. Как и другие деревенские дети, он уезжал, громко распевая песни, чтобы не разрыдаться. Его высокий рост предрекал ему службу в кавалерии. Но таинственное влечение к неизвестному заставило избрать отряд спаги.


Детство его прошло в Севенских горах, в глуши лесной деревеньки. На просторе, на чистом горном воздухе он рос как молодой дубок.

Первые образы, запечатлевшиеся в его детском мозгу, были простыми и светлыми: отец, мать, домашний очаг, старый домик под тенью каштанов. Все это неизменно хранилось в глубине его воспоминаний. Затем остались в памяти дремучие леса, прогулки по незнакомым, поросшим мхом тропинкам — свобода.

В продолжение первых лет своей жизни он не знал ничего, кроме этой глухой деревеньки, где он родился; для него не существовало другого мира — только его деревня, населенная пастухами и горными колдунами. В этих лесах, где он часто бродил, он привык к одиноким мечтам, к созерцательности и вместе с тем приобрел звериную ловкость. Он любил лазать по деревьям, ломать сучья, ловить птиц.

Неприятное воспоминание оставила в нем только деревенская школа: мрачное место, где их заставляли сидеть в четырех стенах. Он постоянно убегал из школы, и его наконец перестали туда посылать.

По воскресеньям он надевал свой красивый горский костюм и отправлялся с матерью в церковь, держа за руку Жанну, которую они брали с собой, заходя по дороге к дяде Мери. Потом они шли играть в шары на лужайке под дубами. Жан знал, что он красивее и сильнее прочих детей; в играх все повиновались ему, и он привык держать всех в подчинении.

С годами он становился более независимым и подвижным. Он никого не слушался и вечно что-нибудь вытворял: то отвязывал лошадей, чтоб прокатиться, то охотился с ружьем, которое не стреляло, и часто затевал ссоры с полевыми сторожами — к огорчению отца, мечтавшего обучить сына какому-нибудь ремеслу и сделать из него мирного человека. Это правда, прежде он был «изрядный повеса», и на родине этого до сих пор не забыли.

И все-таки даже пострадавшие от руки Жана любили его за честную, открытую душу. Невозможно было долго сердиться при виде его доброй улыбки; к тому же, если обращаться с ним мягко и иметь к нему подход, можно было вести его за собой, как послушного ребенка. Дядя Мери со своими угрозами и нотациями не имел на него никакого влияния; но если мать журила Жана и он сознавал, что огорчил ее, он чувствовал себя очень скверно. И тогда этот большой парень, на вид уже совсем взрослый мужчина, опускал голову, готовый заплакать.

Он был своеволен, но не распущен. Его широкое лицо было гордым и несколько диким. В деревне он был защищен от всякой скверны, от ранней порочности хилых горожан. Таким образом, когда ему исполнилось двадцать лет и пришло время поступить на военную службу, Жан был так же чист и почти так же наивен, как малый ребенок.

II

Но здесь, на службе, для него начались всевозможные неожиданности.

Он посетил со своими новыми товарищами места разврата, где познал любовь в самой гнусной обстановке, какую только может предложить проституция больших городов. Изумление, омерзение и вместе с тем пожирающее влечение к этой новой открывшейся ему стороне жизни потрясли все его юное существо.

Затем, после нескольких дней отвратительной, беспорядочной жизни, судно уносит его далеко-далеко в спокойное синее море, чтобы высадить, оглушенного и лишенного родины, на берега Сенегала.

III

В ноябрьский день, в то время года, когда исполинские баобабы роняют на песок последние листья, Жан Пейраль впервые увидел этот уголок земли, где ему суждено было провести пять лет жизни.

Необычность этой страны сразу поразила его воображение. Затем он познал удовольствие владеть собственной лошадью, закручивать свои быстро отраставшие усы; носить арабскую феску, красную куртку и большую саблю. Он находил себя красивым, и это было приятно.

IV

Ноябрь здесь — лучшее время года, соответствующее нашей французской зиме; жара не так сильна, и сухой ветер пустыни сменяет летние грозы.

С наступлением зимы можно жить на открытом воздухе, в палатке без крыши. В продолжение шести месяцев здесь не выпадет ни капли воды; каждый день, без пощады и без перерыва, палит неумолимое солнце. Это любимое время года ящериц. Но в цистернах кончается вода, болота пересыхают, умирает трава, и даже кактусы, колючие индийские кактусы не раскрывают своих печальных желтых цветов.

Между тем вечера холодают; в час заката неизменно поднимается ветер с моря, усиливая грозный шум бурного африканского прибоя и безжалостно стряхивая последнюю осеннюю листву.

Грустная осень, без долгих французских посиделок, прелести первых морозов, уборки хлеба и золотистых плодов. В этом забытом Богом краю совсем нет фруктов, даже пустынных фиников; здесь ничего не растет, кроме орашид и горьких фисташек.

Это ощущение зимы среди тропического зноя производит странное впечатление. Большие равнины, знойные, угрюмые, покрыты мертвой травой, среди которой рядом с тощими пальмами кое-где возвышаются гигантские баобабы, эти мастодонты растительного царства, в своих голых ветвях дающие приют целым семьям ястребов, ящериц и летучих мышей.

V

Скоро скука свила себе гнездо в душе Жана. Это была какая-то незнакомая ему раньше меланхолия, смутное и неопределенное чувство; начинавшаяся тоска по родине, тоска по своей деревне, по дому нежно любимых родителей.

Его новые товарищи спаги уже побывали в гарнизонах Индии и Алжира. В кофейнях приморских городков, где они понемногу растрачивали свою молодость, они усвоили распущенное и насмешливое поведение, приобретаемое в скитаниях по свету; у них имелось в запасе множество циничных шуток, которыми они щеголяли при каждом удобном случае. Славные малые и веселые товарищи в сущности, они следовали привычкам, непонятным и внушающим Жану крайнее отвращение.

Будучи горцем, он был мечтатель. Мечтательность незнакома забитому и развращенному населению больших городов. Но среди людей, выросших на просторе полей, среди моряков и детей рыбаков, плававших на отцовской барке по бурному морю, можно встретить мечтателей с душой истинных поэтов, умеющих все понимать. Они не способны только придать форму своим впечатлениям, выразить их.

Казарменная жизнь оставляла Жану много свободного времени, которое он проводил в размышлениях и наблюдениях. Каждый вечер бродил он по голубоватому песку бесконечного берега, освещенного волшебным закатом; купался в африканском прибое, забавляясь, как ребенок — каким он, в сущности, оставался до сих пор, — а громадные волны опрокидывали его и засыпали песком. Или долго ходил, единственно ради удовольствия двигаться, вдыхая полной грудью соленый воздух, принесенный с моря.

Эта бескрайняя равнина утомляла его; она подавляла его воображение, привыкшее к созерцанию гор. Он испытывал какую-то потребность в постоянном движении вперед, как бы силясь раздвинуть горизонт, в попытке заглянуть за пределы видимого.


В сумерки на берег выходили чернокожие люди; они возвращались в деревню, нагруженные снопами проса. Рыбаки, окруженные шумной толпой женщин и детей, собирали свои сети. В Сенегале был просто сказочный улов: сети рвались под тяжестью рыбы всевозможных видов; негритянки уносили ее на головах полными корзинами; чернокожие дети возвращались домой, увенчанные гирляндами толстых рыб. В толпе попадались колоритные фигуры прибывших из глубины страны людей, живописные караваны мавров и феллахов из Берберии; и на каждом шагу — самые неожиданные картины под раскаленным добела тропическим солнцем.

Верхушки голубых дюн постепенно розовели; последние низкие лучи опускались на эту страну песка; солнце угасало среди багровых испарений, и в этот момент весь черный народ приникал лицом к земле, творя вечную молитву.

Это священный час ислама: от Мекки и до западного побережья имя Магомета, повторяемое из уст в уста, проносилось через всю Африку; проходя через Судан, оно постепенно стихало, чтобы окончательно замереть на черных губах здесь, на берегу необъятного волнующегося моря. Старые иолофские жрецы в развевающихся одеждах, повернувшись лицом к темному морю, читали свои молитвы, склонившись челом к песку, и весь берег покрывался распростертыми людьми. Воцарялась мертвая тишина, и быстро спускалась ночь, как это обычно бывает в тропиках.

С наступлением вечера Жан возвращался в казармы спаги в южной части Сен-Луи. В громадном белом зале, открытом вечернему ветру, все было спокойно и тихо. Вдоль голых стен рядами стояли нумерованные койки, теплый морской ветерок шевелил кисею пологов. И никого. Жан возвращался в тот час, когда остальные, в поисках удовольствий и любовных приключений, рассыпались по пустынным улицам города. Это были часы, когда опустевшая казарма казалась ему особенно печальной, и он вспоминал свою мать.

VI

В южной части Сен-Луи встречаются старые кирпичные арабские дома; окна в них освещаются по вечерам и отбрасывают на песок дорожек красный свет даже в те часы, когда все в городе спит. Оттуда доносится смешанный запах негров и алкоголя, усиленный жарой и по ночам раздается адский шум. Там хозяйничали спаги; туда несчастные солдаты в красных куртках приходили пошуметь, пытаясь найти забвенье, напиться с горя или из удальства; там растрачивали они, в сомнительных наслаждениях, свою молодость. В этих притонах их ждали отвратительные проститутки; безумная вакханалия, разжигаемая абсентом и африканской жарой.

Но Жан в ужасе бежал от этих мест наслаждения. Он был очень благоразумен и откладывал свои небольшие деньги, предназначая их для счастливого часа своего возвращения. Однако его благоразумие не вызывало насмешек товарищей.

Красавец Мюллер, рослый эльзасец, за свое прошлое, полное дуэлей и приключений, служивший примером для подражания спаги, чувствовал к Жану большое уважение, и все разделяли мнение Фрица. Но настоящим другом Жана был Ниаор-фалл, чернокожий спаги, гигант-африканец великолепной фута-диалонкейской национальности. У него было странное, невозмутимое лицо с тонким, арабским профилем и таинственной улыбкой на тонких губах — как у великолепной статуи черного мрамора.

Он-то и был настоящим другом Жана; он приводил его в свою квартиру в Гет-н’даре, усаживал на белые циновки среди своих жен и предлагал негритянское угощение: kouss-kouss и gou-rous.

VII

Вечерами в маленьком провинциальном Сен-Луи текла однообразная жизнь. В хорошее время года на тихих улицах было чуть оживленней. После захода солнца женщины, не заболевшие лихорадкой, прогуливались, демонстрируя туалеты, по площади Управления или в аллеях желтых пальм Гет-н’дара. Это придавало далекой стране европейский оттенок.

Обширная площадь Управления, окруженная симметрично расположенными белыми зданиями, была почти как в каком-нибудь южном европейском городе, если бы не этот необъятный песчаный горизонт, бесконечная равнина, лежащая вдали.

Редкие гуляющие были знакомы и разглядывали друг друга. Жан смотрел на этих людей, а они на него. Красивый спаги, одиноко прогуливавшийся с таким строгим и серьезным видом, интересовал обитателей Сен-Луи, подозревавших в его жизни какое-то романтическое приключение.