— Нет! Свежий воздух вреден для здоровья. — Но его не оставляют мысли о русских. — Импотент! — бушует он. — Если я когда и отказался ее взять, то лишь потому, что был прямо от Мари!

Сестры от такого признания пришли бы в ужас, но у нас с Наполеоном друг от друга тайн нет. Я сажусь на край кресла и наклоняюсь к нему.

— Она просто распустила слух… Гнусную сплетню. Она всегда была непорядочной!

Конечно, он не может забыть, как она прятала от него счета, когда они поженились. Как ему пришлось продать конюшню — своих драгоценных лошадей! — чтобы оплатить ее причуды, которые продолжаются и поныне.

Он, конечно, богаче Папы Римского, но я никогда не прощу ей, что она его использовала. А еще — того, как она обошлась со мной…

— Это правильное решение — развестись.

— Да.

— Я… я ей завтра скажу.

Но я понимаю, что у него на уме. Привязанность брата к этой женщине противоестественна. В другие времена я бы задумалась, не околдовала ли она его.

— А можешь поручить это Гортензии, — небрежно бросаю я, будто меня только что осенило. И пусть тогда Жозефина рыдает, ей все равно его не отговорить. Потом я резко меняю тему, так, словно вопрос решен. — Сегодня вечером у меня прием в твою честь.

— Да, слышал.

Гости уже, наверное, собрались, и моя парадная гостиная полна смеха и аромата духов.

— А кое-кого я пригласила специально для тебя.

— Очередную гречанку?

— Нет, итальянку. Она блондинка и очень скромная. Не то что твоя старая карга. — Это мое излюбленное прозвище для Жозефины. Забавно, что по-французски оно звучит как «богарнель». — Идем? — Я встаю, зная, что, освещенная со спины, кажусь совершенно голой. Он ужасается:

— Так ты не пойдешь!

— Почему это?

— Это неприлично.

Я смотрю вниз.

— Пожалуй, сандалии стоит заменить.

— У тебя платье просвечивает!

— Но так одевались в Древнем Египте, — протестую я.

После завоевания Наполеоном Египта весь Париж помешался на фараонах. Одержав решительную победу в битве у пирамид, военные начали везти домой разные диковины: расписные саркофаги, алебастровые сосуды, маленькие резные фигурки из ярко-синего камня. В моем дворце в Нейи целых три комнаты заняты египетскими артефактами. И на каждый день рождения Наполеон дарит мне что-то новенькое. В прошлом году это была статуя египетского бога Анубиса. А за год до этого — женская корона из золота и лазурита. Когда-нибудь, когда я стану слишком дряхлой, чтобы устраивать празднества в честь брата, я обряжусь в египетский лен и украшу грудь и запястья золотом. А после этого умру с честью — как Клеопатра. Она не стала дожидаться, пока ее убьет Август Цезарь. Она сама распорядилась своим телом.

— Ты чересчур увлекаешься древностью. — Он встает и, хотя не в силах отвести от меня глаз, говорит: — Надень что-нибудь другое!

Я стягиваю наряд через голову и бросаю на кресло. После этого иду через комнату и нагишом замираю перед гардеробом.

— Твое кисейное платье с вышивкой серебром, — говорит он и подходит ко мне.

— Я в нем была вчера.

— Другое, новое.

Мой брат все знает о покупках, произведенных его двором, — от продуктов для дворцовых кухонь до нарядов, заказанных придворными дамами. Последнее его особенно занимает. Он говорит, мы должны затмевать все другие европейские дворы, и если для этого каждой фрейлине надо закупать четыреста платьев в год, значит, так тому и быть. Если же женщина настолько глупа, чтобы появиться на пышном приеме в платье, в котором уже где-то показывалась, ее никогда больше никуда не пригласят. Обожаю своего брата за то, что он это понимает. Я достаю кисейное платье, и Наполеон кивает.

Он следит, как я одеваюсь, а когда я протягиваю руку за шалью, качает головой.

— Такие плечи грех закрывать.

Я поворачиваюсь, кладу шаль на комод и морщусь от резкой боли в животе. Бросаю быстрый взгляд на Наполеона — тот ничего не заметил. Не хочу, чтобы он тревожился о моем здоровье. Впрочем, недалек тот день, когда мою болезнь уже не скроешь ни румянами, ни пудрой. Она будет заметна по морщинам на лице и худобе.

— Ты никогда не пытался представить себе, каково это — стать египетским фараоном? — спрашиваю я.


Я знаю, при мысли о Египте он вспоминает Жозефину, ведь именно там ему открылась ее неверность. Но в Египте правители никогда не умирают. Прошла тысяча лет, а Клеопатра все так же молода и прекрасна. И чем больше находят золотых корон и фаянсовых ушебти[1], тем больше она приближается к вечности в людской памяти.

— Да, — усмехается он. — Мертвым и мумифицированным.

— Я серьезно! — возражаю я. — Императоры и короли были всегда. А вот фараона уже две тысячи лет как нет. Только подумай: ведь мы могли бы править вместе. — Он улыбается. — А почему нет? Правители Древнего Египта брали в жены сестер. Более великой пары во всем мире бы не было!

— И как ты мне предлагаешь это сделать? — спрашивает он. — Или забыла, что египтяне восставали?

— Ты завоюешь их снова. Раз уж ты австрияков покорил — мамлюков и подавно. Разве это так трудно?

— Да не очень.

Я беру его под руку, и мы направляется в мою гостиную.

— Подумай об этом, — говорю я. И весь вечер он не сводит с меня глаз. И хотя я уверена, что с той итальяночкой, что я ему нашла, ему будет хорошо, я так же точно знаю, что восхищение у него вызываю только я.

Глава 3. Поль Моро, камергер

«Из трех сестер Наполеона, Элизы, Каролины и Полины, последняя, известная обольстительница, была его самой любимой».

Жозеф Фуше, герцог Отрантский, министр полиции в правительстве Наполеона

Дворец Тюильри, Париж


У Полины Боргезе есть только две вещи, которые никогда не лгут, — ее зеркало и я.

Когда она с первым мужем приехала на Гаити, я был единственным на плантациях отца, кто предупредил ее о гонорее.

Аристократы из числа белых и цветных боялись говорить правду ослепительной жене генерала Леклерка. Мне было всего семнадцать, но даже мне было понятно, чем закончатся ее похождения с неразборчивыми в связях мужчинами типа моего сводного брата: сначала болезненные спазмы, затем кровотечение и, наконец, лихорадка. Так что я сказал ей, кто я есть — сын Антуана Моро и его чернокожей любовницы, — и объяснил, какие ее подстерегают опасности.

Сперва она застыла и сразу стала похожа на деревянную резную статуэтку. Потом заулыбалась.

— Ревнуешь меня к брату? Обидно, что он француз, а ты всего лишь мулат, и я бы на тебя никогда внимания не обратила?

Она замолчала в ожидании моей реакции. Но мне уже доводилось видеть, как она таким образом заманивает мужчин.

— Это означает, что Симона мадам уже забыла? — спросил я. Он был цветной и два месяца состоял у нее в любовниках, при том что был куда темнее меня. Она зарделась, и я испугался, что далеко зашел.

— Как, ты сказал, тебя зовут?

— Антуан.

Она шагнула ко мне. Так близко, что я мог вдыхать аромат жасмина, исходящий от ее кожи.

— И чем ты занимаешься здесь, на плантации? — спросила она.

— Я управляющий у отца.

— В пятнадцать-то лет?

— Семнадцать, — поправил я. — Я уже с прошлого года управляю плантацией.

Она вгляделась в мое лицо, а я не мог понять, нравятся ли ей доставшиеся мне от матери высокие скулы и отцовский сильный подбородок. Никто на Гаити не воспринимал меня как француза. Но и в то, что моя мать африканка, тоже мало кто верил. Волосы у меня вьются слишком крупными локонами, глаза тоже не черные.

— А отец знает, что ты ведешь с его гостями столь откровенные разговоры?

— Надеюсь. Он же меня воспитывал.

Впервые с момента нашего знакомства она мне улыбнулась.

И до конца своего пребывания на Гаити мадам Леклерк обходила со мной вместе поля, наблюдая, как пшеничные колосья наливаются золотом. Так мы с ней и познакомились, и она куда быстрее меня поняла, что ни она, ни я не принадлежим своему кругу. Великий гаитянский полководец Туссен-Лувертюр только что начал революцию, бесстрашно заявив французам, что провозглашает отмену рабства на нашем острове. Но мы были богатейшей в мире колонией — выращивали для Франции индиго, хлопок, табак, сахарный тростник, кофе и даже сизаль, — и Наполеон пришел в ярость. Благодаря этому, собственно, мы с Полиной и познакомились: ее брат направил генерала Леклерка на усмирение Сан-Доминго любыми средствами.

На момент прибытия Полины черные не доверяли белым, белые — черным, и никто не доверял мулатам. Я как раз был мулат. Одержи победу брат Полины — и моя мать вновь будет обращена в рабство. Мой сводный брат сражался на стороне Наполеона, в то время как моя мать тайно помогала Туссену. Когда я спросил у отца, на чьей стороне он, то получил ответ:

— На стороне свободы, сынок. Свободы от Франции и от рабства.

До моего рождения у него было больше двух десятков рабов. Но он говорил, что после того, как впервые взглянул в мои глаза, освободил всех. Так что свободным я буду всегда, но кто я такой? Этот вопрос не давал мне покоя. Мне казалось, я становлюсь Полине все ближе.

Она-то знала, каково это — жить в стране, раздираемой войной, и какой хаос эта война несет семьям. Как-то она заметила:

— Ты никогда не говоришь о сводном брате.

Я опустил глаза. И не потому, что она с ним спала. Просто когда-то она предпочитала общению со мной компанию мужчины, красивого, как принц, и невежественного, как крестьянин. О чем они говорили? О политике Франции? О французском завоевании Гаити?

— Не говорю, — согласился я. — Да и о чем тут говорить…

— Это из-за войны?

— По многим причинам.

Однако, чтобы сохранять близкие отношения Полиной, я должен был мириться с другими ее мужчинами. Пускай ночами они владели ее телом, зато днем ее сердце принадлежало мне. Теми долгими летними вечерами я научил ее есть сахарный тростник и жарить бананы. Она, в свою очередь, научила меня одеваться на парижский манер и танцевать.

— Для старой знати этикет превыше всего.

Меня эти слова удивили.

— Это и есть залог их богатства?

— Нет. Это отличает их от таких, как мы.

— Но вы же из корсиканской знати! — удивился я.

Она рассмеялась.

— Для них этого недостаточно.


Так мы и упражнялись в реверансах и поклонах в гостиной в доме моего отца, воображая, что комнату освещают роскошные канделябры, а окна выходят на бескрайние сады какого-то дворца. Мы виделись с ней изо дня в день, и по молодости лет я был уверен, что так мы и станем жить до конца дней — с пикниками на берегах реки Озама, читая друг другу из поэм Оссиана: «Смерть, словно тень, проносится над его воспаленной душой. Ужель я забуду тот светлый луч, белорукую дочь королей?»[2] И слушать пение птиц в кронах манговых деревьев. Я был настолько глуп, что не воспринимал всерьез доносившиеся до нас с гор звуки перестрелки, а в отдельные жуткие ночи — и крики женщин, и это при том, что отцовские плантации лежали в отдалении от города и не представляли интереса для французских солдат.

Потом ее муж умер от лихорадки, и сказке пришел конец.

— Мадам, вам не следует находиться у меня, — предостерег я. — Пойдут разговоры.

Раньше она никогда ко мне не приходила, и сейчас я мог лишь гадать, какое впечатление на нее производит мой жалкий деревянный шкаф и жесткая койка. Совсем не так жил мой сводный брат, у него-то была массивная мебель из тика и большой письменный стол. Но надо сказать, наши работники жили еще беднее меня.

Она села на койку рядом со мной.

— Можно подумать, что сейчас о нас не сплетничают!

Это была правда. Хотя я никогда к ней не прикасался, даже мой сводный брат считал нас любовниками. Как-то утром он подстерег меня возле наших конюшен и пригрозил убить и меня, и мою гулящую мать, если я не перестану видеться с мадам Леклерк.

Он уже хотел схватить меня за горло, когда я воскликнул:

— Неужто ты думаешь, что она станет спать с мулатом вроде меня?

Однажды я видел, как Полина за ужином проделала этот трюк с мужем. Ему было невдомек, что Полина не придает значения цвету кожи, как и то, что я ни за что не взял бы женщину раньше, чем она станет моей женой. После того случая всякий раз, встречая неотразимую мадам Леклерк в обществе жалкого влюбленного полукровки Антуана, он лишь ухмылялся.

Сейчас она закрыла лицо руками, и слезы ручьем хлынули из ее глаз.