Джигит и старик замерли, прислушиваясь к загадочному монотонному плеску волн, доносившемуся со стороны реки…

— Мудрость природы, — снова повторил старик, положив на плечо Гани твердую как дерево, но уже слегка дрожащую руку. — Знай, сынок, у меня много есть чего сказать тебе, приезжай, вот так у реки, прислушиваясь к ее шуму, мы еще поговорим…

Гани вскочил на коня и помчался. В голове его тоже мчались доселе неведомые ему мысли, а в сердце поднималось какое-то новое чувство. И казалось ему, что не на скакуне он, на сказочной чудо-птице, поднявшей его высоко над миром… И снова и снова, без конца повторял он слова: «бунтарь», «свобода», «счастье»…

Глава вторая

Камешки, сбитые копытами коня, стремительно неслись вниз по крутому склону, увлекая за собой десятки других. Но легко и быстро поднимавшийся по узкой тропе к вершине горы всадник не обращал на камнепад никакого внимания. Эта трудная и опасная тропа была нелегким испытанием и для скакуна и для джигита. Многие не выдерживали этого испытания на тропе, получившей название Сират-корук (мост над преисподней) — и искали другого, более благоразумного пути. Обычно ею пользовались лишь в случае крайней необходимости, когда нужно было уйти от преследовавших врагов или резко укоротить дорогу. Да и тогда на это отваживались только самые отчаянные головы. Но нашему путнику и его коню эта тропа, видно, была хорошо знакома, надо полагать, что они уже не раз пользовались ею. Конь без особого напряжения поднимался по круче, нисколько не пугался скатывавшихся камней, не ожидая понуканий всадника, а тот сидел прямо и гордо, смело ослабив поводья. Наконец, достигнув вершины, всадник спрыгнул на землю и стал обтирать взмыленного коня, поглаживая его по холке, по спине и, лаская, приговаривал:

— Молодец, мой славный, мой сокол. Мне с тобой и преисподняя не страшна. — Он поцеловал его в белую звездочку на лбу и повел под уздцы к скале, покрытой густым мхом. Оставив коня у подножия скалы, сам джигит ловко вскарабкался на ее вершину. Все вокруг, каждый камень и каждое деревце было знакомо и привычно его взгляду. Здесь он чувствовал себя в полной безопасности, спокойно и уверенно. Он знал, что здесь может не опасаться удара в спину. Это место — куда нелегко было попасть и куда поэтому редко заглядывала живая душа — с давних пор стало убежищем для Гани и его товарищей. Здесь они встречались, здесь обсуждали свои планы. Дважды, бежав из тюрьмы — ямула, джигит укрывался в этих местах, и черики, устремившиеся по его следу, отступали, не в силах добраться до этого горного гнезда. И своих друзей, казаха Акбара и монгола Галдана Гани, вызволив из тюрьмы, укрыл именно здесь, да так, что преследователи и следов их не обнаружили… Он считал эти места как бы личным своим владением. Здесь он был хозяином. И какое бы предприятие ни замышлял Гани, он обдумывал его здесь и начинал свой путь отсюда.

Наверное, издали Гани, замерший на краю скалы, казался могучим горным беркутом. По-орлиному зорким взглядом джигит окидывал отсюда чуть ли не всю родную землю, и ее токи наполняли его душу, ободряя и возвышая ее. Вон видна его родина — селение Турдиюзи, протянувшееся от подножия гор до самой Или. Справа Каш-Самиюзи, слева Бахтиярюзи, его называют еще Сепил. Там живут дунгане. На севере виднеются Аввакюзи и Карабаг. Все поселения вместе называются Каш-Карабаг. Все они близки сердцу Гани, здесь он родился и вырос, здесь набрался сил и ума, здесь добыл себе славу…

Его острый взор устремился затем на юг к отрогам Тянь-Шаня, потом на север к Джунгарскому Алатау, далее к серебристому руслу Или, по обоим берегам которой зеленели пышными садами уйгурские села, и так до самого сердца Илийской долины — до города Кульджи.

— Наша земля! — вслух произнес он, как будто бы отвечая кому-то. Сердце его было переполнено гордостью за эту землю, любовью к каждой травинке на ней. — Как говорит дед Нусрат: «Это мы строили здесь города и села, воздвигали крепости, это мы разбивали здесь сады, рыли каналы, пустили в долину животворную воду. Это мы поднимали здесь целину, отвоевав ее у природы, мы засевали поля, мы и наши предки! Все это веками наше, так по какому же праву чужаки, прибывшие сюда из дальнего далека, захватили все это, объявили своим, правят нами, дерут с нас налоги за нашу же землю, нашу воду, наш воздух?! Почему они мучают нас, издеваются над нами?! И почему мы не можем стать хозяевами своей земли?! Или это бог так создал нас — рабами, а хозяевами — завоевателей?!.»

Эти мысли давно мучили Гани, но особенно неотвязными они стали в последнее время, после того как он сблизился с дедом Нусратом. Старик и юноша много раз говорили об этом, и теперь Гани уже иначе, чем раньше, смотрел на все, что совершалось вокруг. Теперь в нем жила не просто слепая ненависть к чужакам-колонизаторам и их приспешникам, в нем проснулась жажда справедливости, сознание своего человеческого достоинства, чувство своего права на свободу и на эту землю. И он стремился каждый день превратить в день борьбы за свой народ, в день мести врагу. И нельзя осуждать смелого юношу за то, что не видел он тогда иных путей борьбы с врагами родного народа, как схватки в одиночку с самыми ненавистными слугами чужой власти…

— Эй, джигит, смотри не утони в своих мечтах! Вид у тебя такой, словно ты судьбу всего мира решаешь!

Гани резко обернулся назад, откуда донесся насмешливый голос, и увидел, что невдалеке на плоском камне сидит, улыбаясь, его друг Махаматджан.

Гани резко ответил:

— Разве смешно — думать о судьбе родной земли? Проще ухмыляться надо всем, как это делаешь ты? Ухмыляться, не замечая народных бед, уступая дорогу врагу?..

Но Махаматджана трудно было смутить и лишить веселого расположения духа.

— Ты смотри, как он заговорил. Откуда ты набрался таких мудрых мыслей? С тех пор как ты с Нусратом связался, так у тебя и язык развязался! — Махаматджан так громко расхохотался, что вслед за ним, словно поддерживая его смех, заржали и кони, которые паслись неподалеку. Тут уж рассмеялся и Гани, громкий смех джигитов, стократно повторенный эхом, разнесся далеко по горам и ущельям, и птицы, оглушенные этим громом смеха, испуганно взметнулись ввысь.

Махаматджан провел друга в пещеру и широким жестом показал на лежащие рядом плоские валуны:

— Садись на любой, какой тебе приглянется. На таких мягких креслах никогда не сидели ни русский царь, ни турецкий султан, ни китайский император. Вот какой чести я тебя удостаиваю.

— Вот этот, который поменьше, я думаю, ты наверняка для турецкого султана припас. Хоть и не видел я его, но по сравнению с другими он нам все-таки родня — и по крови и по вере. Так что я выбираю этот камень. — Гани уселся, бросив на валун свой бешмет.

— Эх, брат, все у тебя есть — и острый ум, и сила, и удачлив ты, а счастья все поймать не можешь!

Не так уж веселы были слова Махаматджана, но произнес он их словно радостную шутку — не было у печали пути к сердцу парня.

— Что это ты сегодня такой улыбчивый, как круглая тыква? Уж не села ли тебе на голову птица счастья?

— А ты как думал? Вон, посмотри, — Махаматджан махнул рукой в глубь пещеры, где лежала оленья туша с огромными рогами.

— Неужели сам добыл? — сделал вид, что не верит, Гани.

— Нет, пророк Иса с небес сбросил в честь твоего прихода, — обиделся Махаматджан.

Гани, хорошо знавший, что настоящего охотника ничто так не обижает, как недоверие к его удаче, попытался сгладить неосторожную шутку:

— Ну, ладно, ладно, надулся, как перезрелая тыква (крепкого и круглого Махаматджана приятели часто сравнивали с тыквой), тебе же известно, что я всегда восхищаюсь твоей меткостью…

— Ты же знаешь, я как один из тех кашцев, что хоронили родича, да по дороге на кладбище заприметив джейрана, забыли о покойнике и пустились за добычей…

Тут они снова расхохотались. Махаматджан не мог сердиться или унывать больше минуты. Его отец был известным в округе плотником, но парень с юных лег увлекся охотой, не пошел по отцовской дороге и большую часть времени проводил в горах. Люди говорили о нем: «Зимний дом у Махаматджана в Самиюзи, а летний — в горной пещере». Он стал на редкость метким стрелком, и это еще больше сблизило его с Гани, который очень ценил в друзьях воинские достоинства.

— Ах, забыл! — вскочил Махаматджан и кинулся в дальний угол пещеры, где в струе воды, стекавшей сверху, охлаждался кожаный бурдюк. — Сейчас я тебе налью одного божественного напитка, который омолодит твое сердце лет на двадцать, и будешь ты словно мальчишка носиться по горам, и меня благодарить без конца.

— Напиток — калмыцкий?

— Сейчас, сейчас, попробуешь и узнаешь. — Махаматджан, отвернувшись, чтобы друг не рассмотрел, стал наливать что-то из мешка в деревянную чашу.

— Да ладно, можешь не прятать, по запаху чую — оленья кровь.

— О аллах, — удивился Махаматджан, — нет ничего на свете, что бы ты не знал… А я-то стараюсь, удивить хочу и — вот тебе — опять не получилось… Когда ты успел попробовать этот напиток?

— Эх, тыква ты, тыква. Да ты еще и ружья-то в руках не держал, одних перепелов ловил, а я уже тогда не то что стрелял оленей — с живых рога срезал!..

— Ну ладно, всем известно: с тобой тягаться — все равно что за солнцем бежать. Будешь пить? — протянул чашу Махаматджан.

— Если не испортился, буду. — Гани взял чашу, а потом, не отрываясь от ее края, словно одним глотком влил в себя напиток. Не сразу отдышался и протянул пустую посуду Махаматджану. — Ну, спасибо, друг, угостил!

— Ну и славу аллаху, я рад, что сделал тебе приятное, — опять рассмеялся Махаматджан и потянулся к ведру, висевшему над костром, где варилось оленье мясо. — Тебе порезать или так будешь? — подал он Гана увесистую ляжку зверя.

— Ты что думаешь, у меня зубы выпали? Давай целиком!.. — И Гани впился своими крупными и крепкими зубами в мясо.

«Ну тигр, настоящий тигр!» — покачал головой Махаматджан. Гани молча расправлялся с оленем. Наконец, отбросив почти голую берцовую кость, спросил:

— Похлебка-то осталась?

— Столько мяса съел, и все мало? Ну, обжора! Куда в тебя столько лезет?

— Э, браток, скажи спасибо, что заморил червячка оленьей кровью, а то бы и тебя вместе с оленем съел бы.

— Обжора, обжора…

— Ты не очень-то, смотри у меня… Сейчас по моим жилам течет кровь дикого зверя, я и рассвирепеть могу, тогда добра не жди…

Усмехнувшись шутке товарища, Махаматджан подвинулся поближе:

— Ну, ладно, теперь ты сыт — рассказывай… Не зря же ты поднялся сюда, по мосту над преисподней прошел. Есть какое-то важное дело?

Гани жестом руки остановил друга и, вскочив с места, прошел к падающей струе воды. Припав к ней, он пил долго, не отрываясь, будто конь, несколько дней не видевший воды. Затем потянулся и довольным голосом сказал:

— Не знаю, какой шайтан вошел в меня и сидит внутри, не дает покоя: «Вставай, сколько можно без дела сидеть…» Ты знаешь, порой места себе не нахожу, маюсь — надо что-то делать…

Махаматджан, давно не видевший друга, вглядывался в него. Что-то изменилось в Гани. Внешне он выглядел таким, как прежде, разве похудел немного, только какой-то новой озорной живостью сверкали его полные огня глаза.

— Что ты хочешь сказать? Я не понял тебя…

— Не прикидывайся. Ты все знаешь, не зря ведь грамоте учился. Зачем же делаешь вид, что ничего не понимаешь? И правду люди говорят, что грамотеи часто бывают слишком увертливы и много виляют хвостом!

— О чем ты? Нашел грамотея! Да, я выучился кое-как читать и писать, но мудрецом от этого не стал! Да если бы я был действительно образованным, разве сидел бы в этой пещере?

— Ладно, болтать пустое нет времени.

— Молчу.

— Ну и хорошо делаешь.

— Чует мое сердце, задумал ты великое дело. Мир изменить захотел.

— А ты уверен — не получится?

— Решил объявить угнетателям священную войну и стать эмир-лашкаром?

— А ты думаешь, газават всегда начинали не такие, как мы с тобой? Особые? У которых вместо одной головы пять было, да десять рук? Нет, брат, точно такие. Только они не боялись собственной тени, не ползали по земле, как ужи.

— Твоя правда, друг. Но только не забывай, что газават не детская игра, а дело трудное и опасное.

— Ну что ж, если ты считаешь, что сражаться с захватчиками тебе не по плечу, живи себе в пещере да стреляй оленей. Это, конечно, безопасней. А господа чужаки пусть спокойно делают свои черные дела. — Гани был рассержен так, что у него дрожали руки, и он с трудом, просыпая табак, свернул самокрутку.

— Ты что, вот прямо сейчас и поднялся на газават, так, что ли? Ну, счастливого пути, — засмеялся было Махаматджан, но, встретив гневный взгляд друга, примолк.